Ты – мне, я - тебе
14.11.2017 16:53
Ты – мне, я - тебе– Ох, ноженьки мои, ноженьки! Гудом гудут, ноем ноют к концу смены. Только на конечной остановке и забросишь их на соседнее сиденье, с облегчением скинув сланцы. А чаще не скинув: зачем? Народ – свиньи. Плюхают на сиденья запачканные сумки, шмякаются грязными огородными задами. И нас…ать, что после них люди сядут…

Одна старушка кассету с яйцами опрокинула. Нашкодила – и бочком, бочком к выходу. Перехватила её в дверках – она двинула локтем в мой больной пах и выкатилась горошком. Вон они какие натренированные, нынешние пенсионерки.

Я-то до пенсии точно не доживу, вся на нервах. Работа пёсья. Из салона несёт адским пеклом, как из раскалённой духовки. Народу битком – а бабкино сиденье пустует. Никто в яичные желтки садиться не хочет.

– Кондуктор, почему у вас кресло грязное? Ваша прямая обязанность – поддерживать в салоне чистоту и порядок.
– А ваша обязанность, – огрызаюсь на шибко грамотных пассажиров, – соблюдать в салоне чистоту и порядок. Я, что ли, насвинячила? Ваш же брат пассажир. Тряпок не напасёшься за вами убирать.

Ох, ластучушки бескрылые, ноги мои, ноженьки! Вот опять на обед заработали. А я вас за это дома мазью намажу, прохладную ванночку наведу, оберну в капустный лист. А пока на конечной остановке – сделаю массажик. Шофёр Коля из кабинки высунул смеющееся лицо, нос картошкой: «Давай я тебе профессиональный массаж сделаю!»

Устало кулаком погрозила: «Много вас, охотников! У тебя жена – ей и делай!»

Хороший он водитель, Коля. И человек хороший, лёгкий. От того, с кем работаешь, очень настроение зависит. Начальница эксплуатационного участка говорит:
– У вас работа публичная. За окном может быть пасмурно. А у вас в салоне должно всегда солнышко светить. И солнышко это – вы.

Ещё бы нормальной зарплатой то солнышко подзарядить. Одна ядовитая дамочка уязвила: «Ваша профессия, – говорит, – всю жизнь с протянутой рукой». «Так и есть, – говорю, – матушка. Но ведь для вас же, не себе в карман».

Взрослые – они как дети, только взрослые. Чуть что, капризничают, топают ножками, всяко обзываются. Обманывают по-детски.
Вон тощая пассажирка, моя ровесница, обронила не глядя: «Льготный проездной».

Культурно попросила её предъявить удостоверение – высунула из кармана уголок книжицы. Я – хвать. И что? Старый комсомольский билет! От шкрыдла!

Пассажирка оправдывалась: мол, кошелёк дома забыла. Дескать, развалится автобус, если её три остановки довезёт?

Не развалится, матушка. И ты не развалишься, если ножками эти три прогона потопаешь. Разве в магазине ты цопнешь буханку хлеба даром? На том основании, что магазин без одной буханки не развалится и не обеднеет?

Так весь автобус против меня взбунтовался. Чего только в свой адрес не услышала. Ладно, Коля в микрофон пригрозил тормознуть, если буча не прекратится.

А безбилетница, ссаживаясь, обозвала меня напоследок пучеглазой жабой. Так и живём.

На магазинном крылечке Любу уже ждали кошки. Встали, нервно подёргивая спинками и хвостами, тёрлись о Любины ноги. Ждали завтрака: копчёных обрезков, колбасных хвостиков, лужицы молока из порванного пакета.

В каком бы месте ни устраивалась Люба – о том тут же прознавали местные бродячие кошки. Глядь – опять у неё сытенько нежатся под прилавком, пузами кверху. Сколько Люба через них получала нагоняев и штрафов – а как выгонишь? Живые ж души!
Спроси Любу: что в человеке первично – корысть и зло или доброта и совесть? Ни на минуту не усомнится: конечно, добро и совесть! Человек изначально рождается абсолютно, кристально честным. Это уж потом нарастает накипь.

Иначе почему, если человек нечаянно оставит на Любином прилавке покупку или деньги – первым непроизвольным, инстинктивным порывом бывает: «Гражданин рассеянный, ничего не забыли?»

– А? Что? – испуганно дёргается гражданин. Тут ему великодушно и вручается находка. А ведь свидетелей нет, можно равнодушно смахнуть в карман, поди докажи.

Обвесы, обмеры, обсчёты – это другое. Это испокон веку заведено, вроде игры между продавцом и покупателем. А не будь лапшой! И то, когда юная Люба пришла в торговлю – первым-то жестом было сдачу вернуть сполна, товар взвесить до грамма. Понадобилось время, чтобы заматереть, попривыкнуть, усыпить в себе её, непрошенную честность. Перебороть, перешагнуть, сломать, совершить над собой насилие, сердцу обрасти шерстью.

Но ведь эта ломка ещё раз доказывает, что в человеке изначально заложено хорошее, честное, разве не так?

Люба много где работала в системе торговли. Жила, училась, познавала маленькие профессиональные лукавства. Спасибо Митрию Анатоличу. За его знаменитое «хватить кошмарить бизнес» – торговля и общепит должны ему на веки вечные из золота памятник отлить.

Люба всегда имела в день рублей триста-пятьсот притошки. Иначе и день прожит зря. А всё ради света в окошке, исключительно из-за любимой и единственной внучки Анечки.

Выбрала работу хлопотную и безденежную: медсестрой в хирургии. В первое время страдала, убивалась, плакала втихомолку. С каждым пациентом болела и умирала, потом вроде попривыкла. Люба сделала вывод: чтобы стать профессионалом – всегда нужно перешагнуть через себя, зачерстветь, ожесточиться. Немножко обрасти сердцу шерстью.

Анечка простодушно радовалась золотым серёжкам, новому пальто и красивым дорогим сапожкам. А откуда бабка берёт деньги – ни к чему ей знать, пачкаться. Не от мира сего: вся в работе, читает толстые медицинские книжки. Хочет стать хирургом, как Сергей Ильич. Он для неё первый кумир и авторитет. Дома только и щебечет: «Сергей Ильич пожурил… Сергей Ильич похвалил…»

Оперяйся, ластонька, и лети навстречу своему счастью. Всё ради тебя, милая. Вот неужели Люба не заработала себе на такси, чтобы проехаться с ветерком в прохладе? Но она экономит, садится в раскалённый, битком набитый автобус.

Ехать на работу три долгих остановки. Чаще удаётся бесплатно: Люба худенькая, в невзрачном платьице. Сразу ныряла на свободное место, отворачивалась к окошку.

Сегодня вредная кондукторша пристала как банный лист. Глаза пустые, выпуклые. Жабьи.

Для таких случаев Люба имела в кармане комсомольский билет, где она сама: ещё девчонкой с косичками. Ну и вышвырнули её из автобуса, как девчонку, на виду у добрых людей. Обидно, так бы и укусила кого-нибудь.

По ту сторону прилавка замаячил, завихлялся очередной типчик. Намётанным взглядом видно: трубы горят. А сам, видно, блатной, только из отсидки. Лицо обтянуто синюшной кожей, глаза круглые, вытаращенные, испуганно-отчаянные.

Анькин ровесник, поди. Только девчонка вкалывает сутками – а этот шпендрик синий от наколок. Приплясывает, пританцовывает от нетерпения, чечётку бьёт. Ишь, приспичило.

Глаза шныряют туда-сюда, в поисках чего стырить. Люба на всякий случай глубже задвинула ящичек в кассе. Водку ему подавай. Счас, разбежался.

– После десяти не отовариваем.

Шпендрик завибрировал, задохнулся от возмущения:
– Тётенька, дык ещё три минуты до десяти!
– Паспорт.
– Бли-ин, тётенька, да мне двадцатник стукнул.
– Паспорт.

Парень тоненько завыл: «Уй-ю-юй! Без ножа режешь, тётенька».

Племянничек выискался. Люба листала мятый паспорт (после не забыть руки помыть). Делала вид, что строго вчитывалась в потрёпанные страницы. Как кондукторша сегодня – в Любин комсомольский билет.

Краем глаза наблюдала за настенными круглыми часами. И когда долгая стрелка подползла и вздрогнула на 12, удовлетворённо захлопнула паспорт.

– После десяти не отовариваем.

Ныка (откинувшийся со срока на днях) вразвалочку шагал по центральной аллее парка. Общался по мобиле с дружком, энергично используя ненормативную лексику.

Ныка расстегнул курточку: хороша свобода-сука! Вот и корешка по телефону нашёл, а с ним хату и хавчик.

Не без удовольствия отметил, что вокруг него образовался вакуум, пустое пространство. Гулявшие под ручку пенсионерки, молодые девчонки с колясками – торопливо, кто испуганно, кто брезгливо, обегали и объезжали его. Его конкретно боялись. Это Ныке понравилось. Он прибавил звук на полную мощность – весело, беззубо щерясь.

Там, на зоне, не было существа забитее и пуганее Ныки. Питался за отдельным столом у дверей. Вместо столешницы – полусгнивший деревянный круг. Каждый раз после обеда он его оттаскивал в уборную и закрывал унитаз, как крышкой. Вместо полотенца – половая тряпка.

Даже отрядная любимица, пушистая кошка, брезгливо огибала Ныку за метр: иначе последует жестокая порка за уши.

За что сокамерники столь жестоко обошлись с Ныкой – не играет значения и не имеет роли.

Но вот он шагал по пустой аллее, кум королю. Понтово выбрасывал кривоватые тощие коленца. Он, жалкий Ныка, был хозяином аллеи. А раз аллея центральная в городе – то и, считай, хозяином города!
Хорошо! Улица – моя, дома – мои!

Навстречу шла молодая семья: спортивный парень, молодая жена, ковылял на толстеньких ножках ребёнок лет трёх.

Все трое омерзительно чистенькие, в светлых футболках, в кипенно-белых шортах. Ныка блудливо скользнул глазом по бедру девчонки. В тему выхаркнул в мобильник особенно грязное словцо.

Краем глаза видел, как сжались кулаки у парня, как тот шагнул к нему… Вот ей-богу, чуть не обделался Ныка со страху слабым испаханным кишечником. Но девчонка повисла на локте парня: «Гриш, не связывайся! У таких всегда нож за пазухой…» Тот и сник, опустил глаза.

Ножа у Ныки не было: чё он, дурак? При первом шмоне за ношение холодного оружия менты навесят то, чего было и не было… Но, довольно осклабившись голыми дёснами, он сунул худую слабую руку глубоко в карман и даже оттопырил: будто там и в самом деле чего водилось. Навёл палец на малыша: «Пу!»

Эх, видел бы кто в этот момент Ныку! Он с размаху брякнулся на парковую скамью, вертя головой на длинной шее: кого ещё поддеть?

– Кого я ви-ижу! Ныка своей персоной! – ласково пропел знакомый бас. На скамейке, хозяйски разбросав горилльи лапы, широко расставив ножищи, сидел бомжара. Это с точки зрения окружающих он был бомж, а в бараке был авторитет. И кличку носил крепкую, нейтральную – Земеля.

Сегодня утром Ныка оказался с ним в одном автобусе. Как того требовал этикет, он, работая локтями, должен был со скоростью пули пробиться в другой конец салона и панически выпрыгнуть на первой остановке.

Чего не сделал, а, вопреки иерархии, передал через него кондукторше горсть пятаков. Коснулся неприкасаемой осквернённой рукой. Да нечаянно, святой истинный крест, не видал, не видал он!

И теперь, вскочив со скамьи как ужаленный, разом съёжив плечи, покорно ждал своей участи.

– Не парься, Ныка, – великодушно снизошёл знакомец. – Моли боженьку, чтоб никто из наших твоего косяка не видел. А я – могила. Швейцарский банк. С тебя причитается стеклянная книжка на пятьсот грамм. Давай дуй, пока тикает.

Ныка полетел к винно-водочному магазину, что называется, впереди собственного изображения.

Как славно начался для Ныки день и как паршиво кончился. Дружбан, с кем перетёр насчёт ночлега, внезапно и безнадёжно исчез из зоны доступа. И эта роковая встреча с Земелей в автобусе, потом на скамейке – ни к чему хорошему не приведёт… У зэков прочной невидимой паутиной раскинулось своё государство в государстве. И ещё неизвестно, чьи устои крепче, – так-то вот. Весточки, особо такого щекотливого, деликатного свойства, типа Ныкиных, разлетаются быстрее шуганых воробьёв.
Особенно бесила чернявая потаскуха в винно-водочном, отказавшая продать водку. Подбоче-енилась, стоит. По лицу видно: нравится издеваться над Ныкой. И мучило недоумение: зачем она так с ним? Коза крашеная, старая.

Сейчас продавщица, небось, дрыхнет сладким предрассветным сном. В этой многоэтажке… Или в той. На автостоянке плотными рядами стояли понтовые навороченные авто. Не, ну почему одним всё, а другим вазелиновый кол в зад? Взял и с досады двинул ботинком по лаковой дверце.

– Тиу-тиу-тиу! – с готовностью пронзительно завопила сигнализация. Получай, продавщица хренова! Ныка залез под грибок на песочнице, затаился – наслаждаться звуками.

Никто не выскочил на лоджии и балконы – высотный дом мёртво молчал. Терпилы.

Но Ныка знал: это дом снаружи молчит. Там, внутри, в недрах тёплых сонных зашторенных спален, где-то заплакал ребёнок. Взметнулась растрёпанная продавщица. Какой-нибудь пенс схватился за сердце и окочурился. Что, чепушилы, вставил вам Ныка?

Автомобильные вопли стихли: хозяин отключил сигнализацию с пульта. Ныка ещё посидел. Пускай законопослушные граждане мирно задремлют, потеряют бдительность. И, уходя, подпрыгнул не хуже Джеки Чана, злорадно жахнул ногой по дверце другого автомобиля. И второго. И третьего.

– Яу-яу-яу!
– Ква-ква-ква!
– Плю-плю-плю! – разнообразно, заполошно заверещали машины.

И – наутёк. Славно. Улица – моя, дома – мои!

Были пройдены все стадии бессонницы. Раздирающая рот зевота и недоумение («что-то не выспался»). Потом хроническая отрешённость и мучительное желание рухнуть и уснуть на месте. И, наконец, тупое лошадиное смирение и приспосабливание: жить и работать на автомате. Засыпать в ту же минуту, где присел и прилёг, и даже стоя – тоже как лошадь.

Если бы существовал детектор бессонницы – подсоединённый к Сергею Ильичу, он бы издал дурной вой, замигал всеми лампочками, задымился – и умер.

Это притом, что работа Сергея Ильича требовала ясной головы и строгих и точных, как ход стрелок швейцарских часов, движений пальцев.

Он работал хирургом на две ставки. Ночные дежурства, экстренные операции – а таковых больше, чем плановых, бесконечные подмены… Хирургия всё больше приобретала женское лицо. А женщины – это декреты, женские болезни, больничные. Сергей Ильич хорошо понимал коллег: у самого росли дочки-близняшки.

Конечно, были поездки в деревню к тёще. Но уверовавшие в золотые, волшебные руки молодого хирурга, родственники больных звонили в ночь-полночь. Вылавливали на даче, из гостей в соседнем городе, со дна морского… «Доктор, спасите! Только вы, только вам…»

Чтобы избавить жену и тёщу от драматических, душераздирающих сцен коленопреклонения и лобызания, Сергей Ильич отправлял семью на отдых, а сам оставался домовничать.

Выдавшуюся нежданно-негаданно ночь полноценного сна он воспринял как дар судьбы. Он уже забыл, когда видел сны. Проваливался, как в чёрный картофельный подвал.

А сегодня приснилась девушка: худенькая, милая, робко влюблённая. Она шла впереди, оборачивалась и улыбалась. Не порочно, не зазывно – просто улыбалась. Она будто несла свечку, горящую ровным, тихим, неколеблющимся огоньком. Сергей Ильич заворожённо, как маленький мальчик, шёл за ней.

– Вау-вау-вау!

Плоские, мерзкие звуки выдернули Сергея Ильича из небытия. Колотилось сердце – с недавних пор он его начал чувствовать. Как будто кто-то вкрадчиво, мягко, настойчиво затягивал на нём узелок. Сергей Ильич кидал в рот таблетку, потирал грудь – узелок ослаблялся, развязывался до поры до времени.

По многолетней выработанной привычке взглянул на часы. Рано ещё. Закрыл глаза и стал досматривать сон с того места, где прервался. Девушка-свечка робко, с надеждой, снизу вверх, взглянула на него…

– Яу-яу-яу! Ква-ква! Плю-плю-плю!

На этот раз сигнализация вопила долго. И когда Сергей Ильич, поворочавшись, уснул – просто провалился в картофельный подвал.

Сразу по разрезу коагулирующего, слегка дымящегося скальпеля вводилась доза местного обезболивающего. Обильно пропитывались новокаином ткани под грыжевым мешком.

Сергей Ильич осторожно, чтобы не задеть сосуды, иссёк плёнчатые оболочки мешка. Ввёл палец, ощупал изнутри содержимое. Вскрыл мешок, осушил салфетками жидкость: чистая, без примесей и запаха. Сальник, скользкие, неподатливые петли кишок вывел наружу. Ещё впрыснул в брыжейку новокаин.

Осмотрел место ущемления: та-ак, ладушки. Серозный покров кишки блестящий, упругий, кишочки пульсируют.

– Анечка, в прошлый раз вы к чаю пирожки с кишочками приносили – объедение. Рецептик для жены не подбросите?

– Это баба Люба у меня мастерица, – расцвела, засветилась от удовольствия Анечка. Под маской – а видно, что засветилась. Что хирург на неё внимание обратил. Какая она ещё девочка.

– Главное, потроха хорошенько промыть. И жареного луку больше класть, – ревниво блеснула кулинарными познаниями вторая сестра. – А ещё свиного жира кусочками, а то сухо получится.

И тут его замутило, ноги ослабли. Сердце скрутил не узелок, а целый морской узел. Вот ещё новости. Не хватало грохнуться с инфарктом в операционной над развёрстым живым телом.

Так. Вдохнуть ровно и глубоко. Отвлечься. Над бровями выступила испарина, скопилась в крупную каплю на складке переносицы. Медсестра Анечка промакнула тампоном.

Близко над маской страдающие за него огромные, прекрасные, кофейные глаза. Восточные мужчины знали, что делали, когда прикрывали лицо женщины чадрой, оставляя мерцать глаза.

Девушка из сна – это Аня. Влюблена отчаянно, до слёз – а думает, никто не догадывается. А глаза всё выдают. Алеет, как зоренька, дрожит, как рябинка, задыхается от волнения, когда остаются наедине. Глупенькая. Но как славно приходить в отделение и знать, что снова встретят распахнутые бездонные озёрца глаз этой девочки. «Только утро любви хорошо… Поцелуй – первый шаг к охлаждению».

Вот что им точно не грозит: поцелуй и охлаждение. Сергею Ильичу в голову бы не пришло изменить жене, тем паче уйти из семьи. Дикость какая. Это как, допустим, растущий у них на даче дубок подобрался бы, выдернул из земли корни и перебрался в другое место. К тыну, к тонкой рябине, головой склоняясь. Сергей Ильич был прочным, матёрым, глубоко закоренелым, обречённым семьянином. Ему было 28 лет.
– Сергей Ильич, вам лучше?

Узел ослаб – будто сердце обволокло тёплым молоком. Операция позади. Только пациентка всё время стонала: «Ноженьки мои, ноженьки! Ластучушки мои бескрылые!» С тревогой склонился: «Ноги тянет?» – «Не, это я так. По привычке».

А вообще местная анастезия на больных по-разному действует. Одна учительница словесности, например, во время удаления аппендикса пела романсы очень приятным грудным голосом. И в полусне к ней приходил Онегин, а может, Печорин. Одним словом, лишний человек.

Нынче лишних людей нет. Каждый при своём месте.

Надежда НЕЛИДОВА,
г. Глазов, Удмуртия
Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №45, ноябрь 2017 года