Я засвечу луну*
20.11.2018 00:00
Я засвечуВыплеснуться из моей памяти этому сюжету помогло открытие эпохальной выставки великого русского пейзажиста Архипа Ивановича Куинджи, открытая нынче в Третьяковской галерее. Я долго стоял у его знаменитого шедевра «Лунная ночь на Днепре» и просто не мог остановить видения прошлого.

…Мой друг циркач допился до чёртиков и загремел в психушку. Майским утром я приехал навестить его. На территории больницы был большой фруктовый сад – вишнёвые и яблоневые деревья уже покрылись белоснежно-розовыми цветами. Синева неба распласталась над садом, а солнце заливало всё вокруг весенним теплом.

Свидание не разрешили. Молоденькая медсестра сказала, что друг мой после процедур и уколов уснул. Я очень огорчился. Передал пакет с апельсинами и книгу Тейяра де Шардена «Феномен человека» – за ней пришлось помотаться по Москве. Ефрем названивал, умолял достать книгу. Моя жена подсмеивалась: «Глюка у него такая, не иначе. Ну, подумай, какой ему теперь де Шарден?»

Всё же книгу я достал. Только бы оклематься ему… Он ведь друг детства!

Я вышел в больничный двор, пошёл по дорожке к выходу. В беседках, пронумерованных белой краской, сидели больные под присмотром рослых санитаров.

Навстречу мне двигались строем, а точнее плелись гуськом, больные. Я отступил с дорожки. Печально видеть в такой блистающий день эти несчастные лица. Невольно отвёл взгляд в сторону, а когда снова взглянул на последнего больного – будто кипятком ошпарили!

Прямо передо мной был крупный план – профиль Олега Стоянова! Огромный, непропорционально большой лоб, всё та же причёсочка хохолком набок и совершенно седые виски. Очки в толстенной оправе держались на античном красивом носу – сама значительность. А лицо поразило – жёлто-охристое, опухшее и безжизненное, с обвисшими серыми складками.

Глаз смотрел совершенно стеклянно, не моргая, в спину сгорбленного старика, шаркавшего подошвами по асфальту. Плёнка видений прошлого с такой скоростью завихрилась в моём сознании, что от неожиданности пропал дар речи.

– Оле-ег? – наконец пробормотал я. Но он был уже у парадной больничного корпуса.

Опомнившись, я рванул туда, с криками:
– Стоянов! Олежка!

Санитар отстранил меня от двери, флегматично спросил:
– Вы родственник? Без разрешения врача нельзя. Первый раз, что ли?

Что я мог ответить? Я не был родственником Олегу, даже другом не был. Учились в одно время в художественном училище. Пожимали руки при встречах – и всё.

Теперь ужаснулся – прошло двадцать лет, а Олег внешне почти не изменился.

Совладав с нахлынувшим волнением, я присел на свободную лавочку, и мне припомнилось вдруг прочитанное. Мудрец советовал не трогать духом прожитое время: возврат в былое – большая потеря жизненной энергии!
Но… я уже был в далёкой юности своей.

Олег Стоянов был младше меня на два курса, совсем ещё юнец! Кто-то из ребят в коридоре училища, кивнув в его сторону, сказал:
– Вон у того туляка Олега родственница – певица Б-ая.

Была такая советская звездулька – экстравагантная, рыжая, фигуристая.

Олег был симпатяга, рослый, крепко сложённый, хотя и юношески худ. Ходил прямо, подчёркнуто горделиво, но стоило к нему обратиться с пустячным вопросом – лицо заливалось алой краской от врождённой стеснительности.

Познакомил нас комсомольский вожак Женька Томилин. Этот мужичок крестьянских кровей родом из подмосковного Орехова-Зуева. Мы с ним перед Первым мая расписали картинку лубочную, соседнюю с нашей общагой автобазу. Весь фасад покрыли цитатами учителей марксизма-ленинизма. И самих учителей, конечно, троицу Маркса, Энгельса и Ленина, не забыли!

Подхалтурили здорово и очень кстати. И Женька на этой радостной волне пригласил меня в Орехово!

Жил он в собственном доме с матерью – сухощавой, согбенной старушенцией, ужасной матерщинницей Анфисой Константиновной.

Приезжал к Женьке и Олег – они были однокурсники. Олег приглашал Женьку к себе в Тулу, они вроде дружили, но тем не менее за отдых сына отец Олега платил.

– Нищии мы, совсем опростоволосилиси! – всегдашним был этот припев Константиновны.

Она сразу стала уговаривать нас с Олегом снять у неё «углы» на лето.

– Да я только сам хотел просить вас… Папа вам всё оплатит, – радостно выпалил Олег и добавил: – Мне этим летом нужно здорово поработать!

Но утром следующего дня во дворе появилась Лариска, двоюродная сестра Женьки, и я, ошалевший от её красоты и сладостно-вкрадчивого голоса, пулей побежал в дом к Константиновне, проситься на летний постой.

– Дык, гляди, тут лучче любых югов. Лес – рядом, озяро… у-у-у, как знаменито, тама в няво церква под воду ушла… Давно было, тольки в памяти и осталося… Места у нас полно, иде хош, там и живи… Хоча в сарайчике вона, аль в баньке, а то на вярандочке можна. Она гляди кака боль-шу-ша-я!

Так тем летом я и оказался в Орехове-Зуеве. Не хотел себе сознаться, что остался из-за огненного клубочка, свернувшегося мигом в груди, когда увидел Лариску…

С первого дня, как только мы с Олегом вселились к Женьке, я только и глазел на калитку. Привёз с собой этюдник, краски и холсты, но тайная жгучая лихорадка любовная никак не давала мне сосредоточиться на мало-мальски интересном замысле.

Вначале мы поселились с Олегом в просторной светлой веранде. Прямо перед нами раскинулся простор широкого поля, а вдали синела ультрамариновая полоска леса.

Но уже через два дня я понял: Олег – фанатик, одержимый живописью.

– Да-а… он безнадёжный шизик! – хихикал Женька. – А я тебе ещё не говорил? Он же хочет заплевать Куинджи!
– Как это? – переспросил я.
– Ты помнишь его «Лунную ночь на Днепре»? Там случилось столпотворение, когда Архип Иванович её впервые выставил… Луна с холста светила так, что многие засомневались, что это вообще нарисовано. И думали, что сзади, за картиной, припрятана лампочка или… В общем, после выставки самые выдающиеся мастера (на то время) написали для нас, потомков, целую петицию с подтверждением, что картина написана обычными масляными красками, на обычном холсте, и что нет там никаких тайных приспособлений, а луна «зажжена» сверхталантом самого художника. И петицию подписали известные художники: Репин, Крамской, Серов и другие. Во-от… Олежек в Третьяковке пошлёндал, пошлёндал вокруг той картины и решил: Олег Стоянов напишет лучше! Олежек помрёт не от природной стеснительности – точняк!

Помню, прибежал, прилетел из Третьяковки запыхавшийся и бормочет, бормочет, как умалишённый: «Если тональные отношения взять точней и повысить градус черноты, эффект свечения во много раз будет мощней… Я засвечу луну хлеще Куинджи!»

– Ты понял? – опять засмеялся Женька и, повертев пальцем у виска, противненько хихикнул: – В общем, «пассажир» тебе попался смешной – не соскучишься!

Олег уходил с раннего утра, когда ещё всё тонуло и плавало в мареве молочного тумана. А когда начались лунные ночи, особенно ближе к полнолунию, Олег вообще перестал спать. Теперь он уходил вечером. С этюдником, свечами, обвешанный холстами, а возвращался с рассветом… Тихонько опускал на пол прямо у двери этюдник и, на пальчиках пройдя через веранду, падал на раскладушку, не раздеваясь, и засыпал.

В этом скромном улыбчивом парнишке, внешностью скорее походившем на студента физмата, а не на художника, бушевали недюжинные страсти! И он, с лицом, покрытым юношескими прыщами, сосредоточенный, очень сдержанный и вежливый, был совершенно отвязным в живописи! Абсолютно независим в суждениях об искусстве. Самоуверенно, даже нагловато, с какой-то потаённой сладостью, тихо, но очень чётко выдыхал:
– Я засвечу луну!

Меня он просто подавил блестящим знанием истории искусства. Называл каких-то третьесортных художников эпохи Возрождения, о которых я слыхом не слыхивал. О барбизонцах и импрессионистах закатывал монологи – целые искусствоведческие поэмы, я слова не мог вставить.

Пытался спорить, возражать – амбиции старшекурсника не позволяли мне безропотно соглашаться с этим сосунком. Я перебивал его, подстрекаемый бесовской несдержанностью. От растерянности и неумения что-нибудь связное и внятное противопоставить его доводам – я грубил.

Завидовал малолетке, который в свои шестнадцать столько знал – и был так убеждён! Но больше всего завидовал я фанатичной преданности искусству. Знал я: для художника это самое драгоценное состояние… А себя ещё больше корил за слюнтяйскую страстишку к Лариске.

Когда я грубо и беспардонно прерывал Олега, он замолкал и в образовавшейся паузе смотрел мне прямо в глаза, раскрасневшийся и возбуждённый. Наводил через очки взгляд острых чёрных глаз и подолгу молча ждал. Давая мне понять, что плюс к своей безграмотности я ещё и вести себя достойно не умею.

Я хватал сигарету и выбегал во двор.

Со временем мы притёрлись – каждый занялся своим делом. Олег «атаковал» луну, а я погрузился в вязкую патоку страсти к красавице Лариске. Он перебрался в покосившийся сарайчик, и уже через неделю все стены его, от пола до потолка, покрылись этюдами, будто новыми обоями.

Нас с Женькой Олег очень твёрдо попросил больше к нему не заходить. Мы переглянулись – ушли. Потом только кивали и подмаргивали на Олежку по утрам за столом.

Столовались мы у Константиновны.

Однажды под вечер во двор вбежала Лариска. Почти обнажённая – под легкомысленным халатиком было хорошо видно манящее девичье тело. От неё исходил аромат жасмина. В руке она держала две веточки и вкрадчиво улыбалась. Подкралась сзади к Олегу и стала гладить его по спине, тихонько и ласково приговаривая:
– Ах, Олеженька, женишок мой, хотенчик ненаглядный, целочка моя!

Олег так и замер – спина выпрямилась, он стал похож на буддийского истуканчика-божка. Смотрел перед собой далеко-далеко. Лицо его вспыхнуло. Мы с Женькой притихли, молчали.

А Лариска опять начала своё представление:
– Олежек, пистончик мой, а давай, прям щас и здесь – поцелуй меня взасос! А? Ну, давай-давай, разрешаю! Этим кашалотам – ни в жисть! – Лариска притворно кивнула на нас. – А тебе даю, мой сладенький, разрешаю! Хотенчик мой, да ты не то что взасос, ты и просто «по-пионерски» не можешь… О боже, позор какой! Ну, какой же из тебя Ромео? А ты хоть знаешь, что Ромео и Джульетте было около пятнадцати, а они уже вовсю… А тебе шестнадцать, и ты не выпускаешь «парня» на свободу! Везде ты опоздал, пистончик мой. Давай научу. Не только целоваться… Целочку сломаю, а? – и Лариска залилась бесшабашным нагловатым хохотом гулящей девки.

Олег перестал дышать. Лариска опять провела горячей ладонью по его спине – он не выдержал, рванулся, перекинул ногу.

Из веранды выглянула Константиновна.

– А ну, чяво рот раззявила, дурёха недоделанная! Ты чё припёрлася, стерва? Там на огороди трава в рост человека, а ты бегаешь, шалавая! Не то мятлу враз возьму та по горбу дам, сучара!
Лариска ругнула тётку и ушла.

После этого Олег вообще перестал говорить, даже с хозяйкой. Отвечал односложно, часто невпопад. Старуха всё пристальней вглядывалась в его лицо. Молча.

В тот же вечер Женька рассказал об отце Олега. Помнится, рассказ его озадачил меня. В те юные годы много душевных сил уходило на размышления о любви и девушках. Словом, о взаимоотношениях полов.

– У них в семье кондовый патриархат! Такой архаичный, даже дикий патриархат! – стал рассказывать подвыпивший Женька. – Я неделю побыл у них и всё думал, как бы побыстрей свалить. Ну, настоящий душняк! Папаша-«профессорэ» – важный такой, в общем, в семье их он сам – закон, и власть, и всё прочее. Ужас! Как вспомню посиделки с ним, его лекции, аж в дрожь бросает от отвращения.
– А что он такого говорил? – расспрашивал я хмельного Женьку.
– «У вас, парни, есть одна дама сердца – живопись! – запнувшись, хихикнул Женька. – А все другие «вагины» вас не должны интересовать ни-ког-да! Я Олегу сказал однозначно: если узнаю, что ты там волочишься за какой-нибудь амёбой недоразвитой, лишу всяческой поддержки раз и навсегда! Как это делали отцы Некрасова и Бальзака. Эти особи, которых называют «девочки», способны только на одно – сбивать мужчин с пути истинного. И лишать их предназначенных достижений. Не нужны мне никакие внуки и слюни всякие по их поводу. От Олега мне нужны шедевры! Звучное имя в сферах искусства – слава! В искусстве, если у тебя нет известности, ты не существуешь. Да-да, дорогие брюлловы, пикассята и ван гоги! Имя! Имя и слава – вот что остаётся после творца!»

– И знаешь, – продолжал Женька, – к стыду своему, я тогда и не знал, что это за вагина такая?

И Женька опять пьяно захихикал:
– А он, папочка Олега, о-очень злой… В нём так и сквозит в каждом слове неприязнь. Не просто неприязнь, а барская какая-то возвышенность над всем, понимаешь?.. А Олег? Ты только послушай его: «Мой папа сказал», «Мой папа слушал лекции самого Ландау!» И вообще, он под ним, как под катком, которым асфальт трамбуют. Ты понял? Мамашка у них – серая мышка. Не имеет права даже сказать Олегу, как одеться, когда он на улицу идёт, понял? И я, грешным делом, подумал – и хорошо, что я безотцовщина. Уж лучше так, чем под этим страшным прессом. Караул! Так что Олежка блюдёт себя. Иной раз даже с однокурсницами не разговаривает. Отвернётся и молчит как пень!

А то, что случилось в полнолуние, вообще испугало меня. Я даже Женьке не смог рассказать. Но, помню, подумал: с Олегом что-то и впрямь не то.

Ночь была – не забыть! Сумрачная и такая тихая – я отчётливо слышал, как ухает, шумит в моих ушах кровь. Бельмо луны сияло высоко-высоко в чёрном небе, среди крупных мигающих звёзд, похожих на разбросанные по чёрному бархату драгоценные камушки.

Лариска бегала совершенно голая, сверкая мертвенно-фиолетовыми отблесками холодного лунного света на мокром теле. Носилась вдоль берега вокруг стожков и кричала, выла, протяжно и жутковато:
– Я схожу с ума! Я хочу-хочу всех мужиков разом! Всех кобелей с железными стояками! Дайте мне их, дайте!

Она была пьяная, невменяемая. Безумствовала, а сзади, за её спиной, бесновались, вихрились её светло-русые распущенные волосы. Это была уже не Лариска, а взбешённая, неуправляемая сумасшедшая плоть, дикая, языческая, страшная! Она падала и, извиваясь на песке, как змея, вытягивалась, билась всем телом и орала:
– Ещё, ещё, давай ещё!

Потом вдруг вскакивала и бросалась в бесовской пляс. Исполняла танец первородной плоти, под сумеречно-холодным светом луны. Тишина, призрачность происходившего, выпитое и физическая опустошённость после безумств с Ларискиными телесами – всё вдруг мне показалось тягостным затяжным бредом без начала и конца. Пропадало на мгновения соображение, я никак не мог понять, где я и что со мной… И что было до этого?

Далёкий лай собачонки отрезвил меня – я стал озираться вокруг, точно лунатик. Стало не по себе…

Лариска подбегала, истерически рыдая, бросалась ко мне, зацеловывала. От её жгуче-холодных резких прикосновений к моему телу, её дрожавших ледяных губ и грудей у меня кружилась голова и подташнивало… Я резко отталкивал её и думал: она же маньячка, больная, с патологическим бешенством… Такой экстаз я принять не мог, даже в подпитии…

Она вскочила на причудливую чёрную корягу, что валялась возле стожков, и начала кривляться и плясать на ней. Орала, точно сумасшедшая.

И вдруг… из-за стожка вынырнул чёрный силуэт, обвешанный холстами, – Олег!

Лариска замерла. Спрыгнула на землю и побежала к клетчатой подстилке – пледу. Ослепительная луна плыла средь мертвецки-чёрной бездны небес. Всё вокруг спало. Тишина была редкостная. Бесстыдно, пьяно хохоча, Лариска раскинулась на клетчатом пледе и стала манить нас обоих пальчиком, при этом что-то напевая под нос.

Олег замер – смотрел на Лариску, а она, вскрикнув, инстинктивно поджала ноги, узнала его, но осталась лежать. Олег опустился, встал перед нею на одно колено, навис над Лариской чёрным силуэтом, как хищник с распростёртыми крыльями, впившись взглядом в обнажённое тело.

У меня мелькнуло – изнасилует! Лариска, похоже, подумала то же – и сжалась в комок. Но вышло иное…

Олег полез в карман лёгкой курточки и мгновенно приложил белую бумажку Лариске на лоб. Она вздрогнула и подалась к Олегу – приподнялась на локте, ничего не понимая. А Олег бормотал и злорадно хихикал:
– Вот она, фуза… Я так и думал! Ура-а! Так-с, а сюда? – он выхватил из кармашка куртки новую белую бумажку и приложил её теперь между больших грудей Лариски.
Я не мог шевельнуться. Лариска, показалось, умерла с выпученными глазами…

Олег колдовал дальше. Повернулся, запрокинул голову к небу, точнее – к красавице луне, и теперь поднял к ней белую бумажку с грудей Лариски… Вскрикнул:
– Вот эт-то да-а! – и вмиг выхватил из кармана спички, чиркнул и поднёс ко лбу Лариски, опять завопил: – Грязь! Фуза! Я так и думал!

Теперь только я сообразил – Олег нас не видел, мы с Лариской были для него просто объекты! Он был захвачен одним – цветотональными отношениями. «Фузой» художники называют тональную и цветовую грязь. Перемешанные, оставшиеся на палитре краски…

Лариска схватилась, дёрнула из-под Олега клетчатый плед, и он рухнул на землю, а она завопила:
– Идиот! Кретин! Вы шизики – все, все художники! – и прямо голая понеслась вдоль берега к посёлку.

Сонно и лениво отозвались собаки.  Олег поднялся и, даже не взглянув на меня, не пошёл, а потащил сам себя вместе с холстами. Исчез за крайним стожком…

Пришлось уехать из Орехова. Помню – не выдержал, всё заглядывал в щели сарайчика… Было плохо видно, но даже по фрагментам, по уголочкам увиденного я понял – Олег рванул! От подсмотренного в душе закипела злость на своё безволие и позорную слабость. За бездарно пропавшее лето. Хотелось уничтожить свою мазню и никогда о ней не вспоминать. Ярость застилала глаза…
Я присел на лавочку, и тут подошла Константиновна.

Насупленная – молча присела рядом, заложив руки под фартук, и нервно, глуховато заговорила:
– Ты вот чяво, паринь… брось с энтой Лариской шашни крутить. Хватить! Уся округа тольки и балаболить, што вы голяком ночами бегаете по Орехову. Ты хоча знаш – кака она? Ды она сто мужиков пропустила, стерва! А ты прёсси, дурачина! Табе, балбесу, учиться надо, а ты голой задницей под стожками трясёшь! Ды яё, шалаву, Ляксей, моей сястры Клавы муж, колом от забора бил за тех кобелей как сидорову козу – и што? Ды ничё – поохала, синяки сошли, и опять попёрла по старенькой тропиночке. И семьи уже разбивала, и что тольки не выделывала, зараза! Хош кол на голове теши. Чясотка у ней в антиресном месте…

Константиновна встала, поковыляла в дом, я остался сидеть, будто мне на голову ведро с помоями ухнули.
Через час я уже ехал в Москву.

В сентябре в училище был просмотр летних работ. И превратился в фурор, устроенный лунными пейзажами Олега! В актовый зал, где проходила выставка, сбежались все – и студенты, и преподаватели. Даже бессменная вахтёрка наша, тётя Груня, тихонько по лесенке протопала на второй этаж.
Стояли молча…

Только голос тёти Груни и послышался:
– Тридцать лет работаю здеся, а чуда такого не видала! Гляди, тихий мальчик, а такое сотворил! Пусть Господь его хранит – такой талант!

Над залом плыла, торжествовала сияющим светом белоликая красавица луна…

Только на небесах судьбу Олега, похоже, рассудили по-иному.

Когда я очнулся, в больничном дворе накрапывал тёплый майский дождик. Я побрёл к станции метро.

*Материал предназначен для граждан старше 18 лет.

Виктор ОМЕЛЬЧЕНКО
Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №46, ноябрь 2018 года