Прощание славянина
03.12.2019 00:00
ПрощаниеВ курятнике протрубил зОрю петух, и дед Никишка проснулся. Уроненная во сне старческая слеза щекотала щёку. Он с выхрипом вздохнул и, как бывало в детстве, попробовал обмануть сон – притворяясь, прикрыл обесцвеченные, высветленные годами глаза. Но сон не шёл. Последнее время с дедом творилось нечто такое, от чего на душе у него было неладно, больно, как тогда, в далёком сорок пятом. Одолеваемый бессонницей, он до света ворочался, тяжело вздыхал, невидимо пялясь в темноту. Летом было ещё терпимо, а вот зимой…

В зимние длинные ночи, когда деревню сковывала голубеющая стужа, он накидывал старенький пропахший овчиной полушубок и в валенках на босу ногу выходил во двор. В стылом воздухе разливался мертвенный, неживой свет луны. Отбрасывая косую изломистую тень, он долго и неподвижно стоял посреди двора – маленький одинокий победитель, несуразно выглядевший в своём допотопном тронутом молью полушубке. Под жуткий вой рыскавших за околицей волков и мысли его были нерадостны, тоскливы, впору самому на четвереньки встать и завыть по-волчьи.

«При Лёньке-орденоносце зажили было чуток, а он возьми и упокойся. А рази такая огромная страна без управы может? Откуда он, чёрт меченый, и взялся со своей перестройкой? Никчёмный человечишка оказался, бесполезный. По своей наивности думали, что алконавт хоть путёвым окажется, сдуру ему даже и подсобили. А оно вон как вышло, достались народные достояния всяким проходимцам. Спрашивается, за что ж воевали тогда, за что молодые ребята свои головы сложили? За что?» – с надрывом вопрошал дед Никишка невидимого собеседника и плакал, вытирая рукавом слёзы.

И лишь мороз, леденящий и без того медленно бегущую по жилам кровь, заставлял уходить со двора. Он возвращался на свою половину, ложился навзничь и отрешённо глядел в потолок, будто искал и не мог найти там ответа. Сквозь переплёты рамы в комнату точила голубой свет далёкая луна, делая похожим на покойника: обтянутые кожей скулы, заострённый нос, пугающе ввалившиеся глазницы с залёгшими глубокими тенями.

Тяжко деду Никишке в такие минуты бывает, так тяжко, что впору руки на себя наложить; получалось так, что вся жизнь собаке под хвост пошла.

Нынче же словно брызнули в его лицо живительной влагой; губы морщились в сдерживаемую улыбку, дрожали неплотно прикрытые веки. Хитрил старый, притворяясь спящим, потому как боялся расплескать переполнявшую его радость. В первый раз за всё время после развала Советского Союза вспомнили и о нём.

Вчерашнее письмо с синим штампом районной администрации наделало в доме немало переполоху – дед Никишка распечатывал его с опаской, зная по своему многолетнему опыту, что ничего хорошего такие известия и в былые годы не приносили, а ныне и подавно – того гляди со своего двора попросят.

Подслеповато вглядываясь в казённую бумагу, долго по слогам читал, с трудом ворочая непослушными губами:
«Уважаемый Никита Афанасьевич, сообщаем о выделении Вам малолитражного автомобиля «Ока». Убедительная просьба явиться в районный Дом культуры для торжественного вручения Вам ключей от автомобиля».

Много перевидал он на своём веку официальных бумаг, они даже пахли иначе, строго и недоступно, но такой получать ещё не приходилось. Шамкая беззубым ртом, он недоверчиво перечитал письмо. Предательски дрожавшие пальцы выдавали его душевную сумятицу.

– Не забыли. Вспомнили и о моих заслугах перед Родиной, – растроганно шептал старик сквозь перехватившее горло удушье. – Знать, не зря я проливал свою кровушку.

Его маленькая, высохшая от старости седая голова на тонкой морщинистой шее мелко подрагивала. Прыгали, не находя себе места, бесцветные губы. Сочные краски, некогда присутствовавшие в его лице, год от года блекли и вконец слиняли, сделав теперь лицо неживым, коричневым, будто вылепленным из суглинка.

Весь последующий вечер дед Никишка не расставался с письмом. Не один раз надоедливо приставал к внуку:
– Слышь, Петяшка, ну-ка прочти, как там прописано-то?
– Дед, ты уже со своим письмом заколебал, – сопротивлялся долговязый оболтус, собиравшийся по осени в армию. – Была бы тачка как тачка. «Бумер» или там, например, «мерин», а то так себе… коробчонка. Ветром с дороги сдувает.
– Сам ты как коробчонка, – обижался дед и ревниво отбирал письмо. Бережно прижимая белый листок чёрными заскорузлыми ладонями к груди, огорчённый уходил, вполголоса ругаясь: – Мерина ему подавай. Ишь ты, деятель, какой нашёлся.

Внук виновато оправдывался:
– А чего я такого сказал-то?

Далее вылёживать не хватило терпения. Дед Никишка молодецки сиганул с постели и болезненно сморщился. Прихрамывая, в одном исподнем белье вышел во двор. Белёсый туман пластался над лугом. С бузины, росшей возле сарая, капала обильная роса. Из леса глухо, словно по воде, доносился голос кукушки.

Глаза деда по-молодому загорелись. Украдкой оглянувшись, спросил:
– Кукушка, кукушка, сколько мне осталось жить?
– Ку-ку! – охотно отозвалась кукушка.

Дед Никишка приложил к заволосатевшему уху ладонь, весь подался вперёд.

– Раз, – начал отсчёт своей жизни.

Но всё испортила сноха, вышедшая на порог с подойником. Глядя на маленького, худого, в исподней рубахе до колен свёкра, застывшего посреди двора в нелепой позе, сказала с досадой:
– Батя, и чего тебе не спится?

Застигнутый врасплох дед Никишка растерянно замигал оголёнными светлыми глазами. Потоптавшись на месте, будто сразу хотел перейти на рысь, соврал:
– До ветру выходил я.
– Простынешь ведь, зайди в дом.
– Небось! – отмахнулся дед Никишка, овладев собой после минутного смущения.
– Батя, ты сроду как маленький, – упрекнула сноха. – Ить, чисто дитя неразумное.
– Но-но, – предостерёг надтреснутым голоском дед Никишка.

Качая головой и вздыхая, сноха прошла мимо. В такт её неторопливым шагам с убаюкивающей мерностью скрипел подойник.

Провожая глазами покачивавшуюся спину, дед Никишка в который раз подумал о том, что хорошая всё-таки у него сноха, работящая. Но с тех пор как муж подался в Москву на заработки и второй год от него нет ни слуху ни духу, заметно сдала она, от горя исхудала – в чём душа держится. А ходит – глядеть больно: некогда гордо посаженная голова понуро опущена, плечи по-стариковски ссутулены, будто давит на них непосильная тяжесть, которую уже и сил нет нести далее и от которой нет никакой возможности избавиться. Так оно всё и есть: если бы не сноха, пропали бы совсем.

Дед Никишка подозрительно зашмыгал носом и, крякнув, опять нацелил морщинистое ухо в сторону леса. Но сколько ни напрягал слух, больше так и не услышал он голоса равнодушной к его желаниям птицы.

– Улетела, – опечалился старый и долго затуманившимися глазами глядел в ту сторону.

И дождался бы, обязательно дождался, но тут совсем некстати протяжно скрипнула дверь коровника, и дед Никишка, поддерживая сползавшие подштанники, резво затрусил к дому.

Внук спал навзничь, широко разбросав руки. Дед Никишка с минуту прислушивался к густому переливчатому храпу, затем позвал:
– Петяшка! Слышь, Петяшка! Вставать пора.
– Дед, – спросонок буркнул внук, – тебе чего?
– Нонче за машиной едем. Аль запамятовал?
– Рано ещё.
– Самое пора.
– Рано.
– А я велю подыматься, – рассердился дед Никишка. – Ать-два!

Внук, разбитый крепким рассветным сном, с большой неохотой поднялся. Шурша босыми ступнями по половичку, долго просовывал ногу в брючину, сиплым со сна голосом отговариваясь:
– Тоже мне… желаннички нашлись. Даже поспать перед армией как следует не дадут.

Дед Никишка, уходя, только рукой махнул – мол, что спросить с оболтуса. На своей половине из сундучка он бережно выложил старую солдатскую форму: гимнастёрку, галифе, неумело зашитые в том месте, куда ударила пуля, пилотку, сапоги. Вот уже шестьдесят лет сохранявшееся по старинке обмундирование безнадёжно провоняло едким запахом нафталина – запахом, роднее которого для старика не было. Он даже завещал похоронить его в военной форме, надев которую, становился опять похожим на того лопоухого паренька с пожелтевшей фронтовой карточки, навечно приклеенной им изнутри крышки.

Дед Никишка, смаргивая слезливую муть, рукавом потёр потускневшую медаль «За отвагу», вышел к внуку. Силясь выпятить иссохшую, вогнутую до самых позвонков грудь, поднёс прыгающую руку к пилотке.

– Гвардии рядовой Фоломеев, – по-служивски доложился старый вояка, – готов для отправки за машиной.

Внук поглядел на деда сонными глазами, сказал, зевая:
– Дед, ты чего вырядился, как этот самый… Как какой-нибудь клоун. В район ведь едем. Соображать надо.

Дрожа от негодования, дед Никишка затопал ногами, выкрикнул фальцетом:
– Цыц, поганец! До слёз мне обидно слышать от тебя такое. Вырос, дуралей, а ума не вынес.

И, сорвав голос, сухо закашлялся, вылупляя покрасневшие в прожилках глаза.

– Да ладно тебе, дед, чего ты? – забасил великовозрастный детина. – Пошутил я. Ну, правда же, пошутил.

Дед Никишка помял пальцами горло, мучительно ощеряя розовую кайму съеденных дёсен, уронил:
– Э-эх, ты-и-и…

И такая боль была в его словах-стоне, что у внука аж мороз по коже – понял он: нет, не за себя обиделся дед, а за то более значимое, которое олицетворял он, нарядившись солдатом той страшной войны.

Внук неловко обнял мослаковатые плечи, крепко прижал к своей тугой мускулистой груди маленькое, высохшее в былинку тельце, сказал любовно:
– Ты же герой у меня, дед!

Мимо лесов, щетинившихся пахучими смолистыми соснами, мимо полей, некогда радовавших глаза золотистыми разливами хлебов, а теперь гнетущих своей запущенностью, тянется пыльная дорога к железнодорожной станции, а от станции – прямиком к районному центру.

За долгую свою жизнь дед Никишка не одну «тыщу» вёрст намерил по ней. Было время – до света уходил и обыденкой возвращался, волоча усталые, натёртые до кровавых пузырей ноги. Трясся в телеге, запряжённой старой полуослепшей кобылёнкой, к колхозной работе уже не пригодной, а вот для таких поездок как бы ещё и годной. Так было, коли назад оглянуться.

Ныне опять довелось ехать по дороге деду Никишке, но теперь не абы как, а на своём автомобиле. Из него даже знакомые места гляделись по-иному; на обочине кучерявился придорожник, цвела белым пастушья сумка, а за мелкорослым самосевным подлеском не было видно заброшенных полей. И если бы не ветер, который приносил с той стороны горькие полынные запахи, напоминавшие о другом времени, можно было подумать, что там, как встарь, колышется налитый силой хлебный колос.

Дед Никишка, хмельной от радости и выпитой стопки, всю дорогу донимал внука рассказом о том, как его самолично поздравлял губернатор. Кровица, подогретая водкой, чуть румянила сухие впалые щёки.

– Повёл он глазами этак по сторонам и, увидевши меня во фронтовом обличье, сразу ко мне подошёл. Очень почтенно пожал руку и речь говорит: мол, вот такие простые солдаты, как этот ветеран… И называет меня по имени-отчеству… – при этих словах дед Никишка приосанился, хотел даже расправить усы, но, вспомнив, что их нет, изменив движение руки, звучно высморкался и, смахнув содержимое за окно, продолжил: – …и выиграли войну. За что им великая слава и всенародная любовь. А потом, руку пожавши очень крепко, отдал ключи. Затосковала тут у меня душа, засвербило в серёдке – вспомнились погибшие друзья-товарищи, которым не ходить боле по землице нашей развесёлой. И тогда я ему от имени всех стариков, на войне воевавших, но пока живых и в могилу категорически не согласных, и говорю: «Мы от ворога нашу страну и народ защитили. Это верно, это все мировые державы подтвердят. А теперь черёд за вами наступил, как вы есть власть. Прислониться нам, старикам, окромя свого государства, не к кому. Так уж вы будьте разлюбезны пригреть нашу старость». «Пригреем!» – твёрдо пообещал он и этак по-свойски приобнял меня и по спине слегка похлопал.

Запрокидывая голову, дед Никишка беззубо смеётся, вокруг глаз лучистые морщины, и внуку кажется, что дед будто десяток лет сбросил со своих плеч.

За поворотом завиднелись первые дома в дымчатой зелени садов.

Дед Никишка смахнул выступившие от смеха слезинки, указывая зачерствелым пальцем перед собой, сказал:
– Ты, Петяшка, в свою улицу враз не заворачивай. Ты через верхи, через верхи проедь.

Догадываясь об истинном желании деда, всё-таки не совсем уж без понятия, внук придавливает газ и лихо несётся дальше. Возле дома бабки Федулихи дед приказывает остановиться. Сама Федулиха в огороде полет картошку. Её согбенная спина в чёрной кофте медленно двигается по борозде, так медленно, что у деда Никишки не хватает терпения дождаться, когда она доползёт до этого края, и он кричит, надрываясь:
– Митривна-а! Митривна-а! Слышь, старая карга! Клуша глухая. Митривна-а, ну-ка поди-и.

Федулиха с трудом разгибает затёкшую спину, долго из-под ладони вглядывается, наконец признаёт в нём своего и с сердцем отзывается:
– Аль это ты, Микитка?
– Я, кто же ещё.
– А раз ты, чего ж орёшь как оглашенный. Вот стоит, орёт и орёт. Поди я ещё не глухая.

Опираясь на тяпку, Федулиха ковыляет по огороду, тонет босыми ногами в податливой земле.

– Аль случилось что?

Улыбаясь глазами, дед Никишка с намёком говорит:
– Пока тебя дождёшься – случится.
– О-ох, старый греховник, – качает головой догадливая бабка Федулиха и, привычно щурясь, уж больно внимательно приглядывается к дедовой военной форме, так внимательно, что своим крючковатым носом почти касается медали, как будто принюхивается, не доверяя подслеповатым глазам. – Это по какому такому случаю ты вырядился, как на парад?
– Да вот машину мне губернатор подарил, – с готовностью отвечает дед Никишка, по-ухарски отставив ногу, и, помолчав, считает нужным добавить: – За заслуги перед Отечеством.
– Гля-а-ди-и-кось! – дивится нараспев Федулиха. – Знать, там, наверху-то, помнят о тебе.
– А то нет! – торжествующе говорит дед Никишка и, считая разговор завершённым, спохватывается: – Некогда мне тут с тобой лясы точить. Поехал я.
– А чего приезжал-то?

Стоя в ограде, Федулиха с недоумением провожает глазами клубившуюся за машиной пыль, потом, пожав плечами, возвращается в огород.

Но и этого куража деду показалось недостаточно, и они с внуком ещё битых полдня колесили по деревне, распугивая кур и сигналя знакомым. Высунув голову, дед Никишка улыбался, сузив от ветра глаза.

К дому подъехали, когда село солнце, прогнали стадо и белёсая пыль, поднятая копытами, улеглась на придорожной траве.

Вечер мазался лиловыми сумерками. В лугах скрипел коростель. На пруду отчаянно кричали лягушки. В лесу монотонно, словно заводная, куковала кукушка. А в кустах цветущей сирени щёлкал соловей. От привычных для деревенского слуха звуков дед Никишка почему-то особенно сегодня испытывает удивительное наслаждение.

– Слышь, Петяшка, – говорит дрогнувшим голосом, – принеси гармонь.

Внук, который не припомнит, когда дед последний раз брал в руки гармонь, посмеиваясь, приносит.

– Дед, ну ты сегодня во-о-още… в ударе.

Дед Никишка присаживается на пороге, долго умащивает на острых коленях гармонь, перебирает лады. Но с годами руки не так уже послушны, и не так проворны пальцы, оттого и голос гармошки не взметнулся, как бывало, ввысь, а поднимается плавно, словно белый дым в тихую погоду, и будто сама природа замирает, прислушиваясь. Над российскими просторами величаво плывёт щемящий душу марш «Прощание славянки». И нет уже как бы самого деда Никишки, а есть простой русский мужик, поилец-кормилец земли русской.

Избоченив седую голову, слушает дед Никишка звуки, которые выходят из-под его зачерствелых пальцев, и мутные слёзы капают на весёлые расписные меха.

Намаявшись за день, дед Никишка впервые за последний десяток лет уснул спокойным, безмятежным сном. По тому, как во сне он чуть приметно улыбался и по-детски причмокивал непослушными губами, снилось деду Никишке что-то доброе, что ещё хранила его одряхлевшая память.

Звонкая до этого тишина сразу пришла в движение, когда в дедову половину несмело, боком вошёл внук. Потоптавшись у кровати, он срывающимся голосом сказал, тревожа чуткий старческий сон:
– Дед, ты только не волнуйся. Дед, а, дед, не волнуйся.

На коричневых губах деда медленно линяла улыбка. Чувствуя, как на него надвигается нечто ужасное, дед Никишка с трудом поднялся и, дрожа маленьким щуплым тельцем, вышел из дома.

Внук шёл сзади и, как заклинание, всё повторял:
– Дед, ты только не волнуйся. Дед, ты только не волнуйся.

На улице занимался голубой рассвет. Перед крыльцом, уныло скособочившись на одну сторону, сиротливо стояла разбитая машина.

Держась за резные балясины, дед Никишка ступил на скрипучие половицы и, чувствуя, что не в силах идти, тяжело опустился на порог. Страшно кривя лицо, он розовыми дёснами кусал зачерствелые губы, бледнея всё больше и больше.

– Дед, да ладно тебе, – мучительно улыбаясь, уговаривал внук. – Это же машина, железяка. Через пару лет другую дадут. Дед, плюнь ты на неё. Дед, я не специально. Просто покататься хотел.

Дед Никишка поглядел на внука невидящим взглядом, хотел что-то сказать, но вдруг покачнулся и медленно завалился на бок, разрывая ворот исподней рубахи. Ужасный хрип вырвался из горла, и голова на тонкой морщинистой шее безвольно свесилась на сторону.

– Деда, ты чего? – не своим голосом заорал внук, немилосердно тряся худенькие плечи. – Де-е-еда-а!

Но дед Никишка его уже не слышал. С развевающимся седым пушком на голове, в белых портах он вольготно ступал босыми ногами по ромашковому тёплому лугу туда, где в колышущемся мареве молча стояла группа безусых парней – солдат Великой Отечественной войны. Они ждали его.

Если случается бывать на сельском кладбище, всегда захожу на могилку к деду Никишке. На ней скромная солдатская пирамидка с красной звездой и фотография лопоухого паренька с медалью «За отвагу» на груди. Всё как он хотел.

Михаил ГРИШИН,
г. Тамбов
Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №48, декабрь 2019 года