СВЕЖИЙ НОМЕР ТОЛЬКО В МОЕЙ СЕМЬЕ Жизнь и кошелёк Не понимаете вы настоящей красоты
Не понимаете вы настоящей красоты
11.03.2020 00:00
Не понимаетеДим Димыч любил русские народные песни. Это у него было с детства. Воспитывала его бабушка и, когда расшалившийся внук не хотел засыпать, пела ему о берёзах и рябинах, о тройке, мчавшейся по матушке-реке, о чьей-нибудь горькой судьбине. В наступавших сумерках качался и скрипел под окном уличный фонарь, бросая в комнату отблески света, посвистывал ветер, и это было как бы музыкальным сопровождением простых и ясных песенных слов. Он закрывал глаза, чувствуя, как песня, точно могучая река, куда-то несёт его, раскачивая на волнах и убаюкивая.

Думая, что внук уснул, бабушка и сама укладывалась, молясь перед сном. И здесь слова тоже были простые и ясные, они словно дополняли песню, и внук уже не мог различить, где песня, а где молитва, ощущая сквозь сон скопившиеся на глазах горячие слёзы.

Когда Дим Димыч вырос и бабушки не стало, он научился играть на баяне и уже сам пел народные песни.

Сначала с кружком художественной самодеятельности ездил с концертами по сельским клубам, где от дверей слабо тянуло сквозняком, и, когда сидевшие в зале пенсионеры хлопали, казалось, что это дуло от их хлопков. Выступать почему-то всегда приходилось осенью или зимой, когда моросил дождь или из тёмных полей через дорогу косо несло снегом, и от поездок у него осталось впечатление бесприютности и неприкаянности.

К этому времени он работал инженером на заводе и жил у старшей сестры Тони, которая после развода осталась с двумя детьми. Денег постоянно не хватало.

– Неужели вам за концерты ничего не платят? – спрашивала сестра. Она не просила помощи, а только как бы удивлялась, почему не платят, когда сегодня даже лошади бесплатно не работают. – Мальчикам к лету кроссовки и джинсы нужны, а купить не на что.

При этом она смотрела на него с усталым упрёком, и видно было, что смотрит просто по привычке, ни на что не надеясь. От стыда и беспомощности Дим Димыча прожигало насквозь. Как он мог объяснить, что на то и самодеятельность, чтобы не платить, хорошо хоть с самого денег не берут, в других кружках уже берут, но на всякий случай обещал поговорить с руководством.

Плохо было и другое: никто, кроме пенсионеров, на эти концерты не ходил, но и у них в самых задушевных местах слёзы на глазах не выступали. Тогда Дим Димыч оставил художественную самодеятельность и начал играть на свадьбах. На свадьбах, хотя и выпивали и лезли целоваться, народные песни ещё слушали.

Приходя в дом, он присаживался в сторонке у окна и ждал своей очереди, когда гости постарше захотят услышать что-нибудь величавое, грустное, с простыми и ясными словами. Зимой в это время уже чернела ночь, и в не завешенных окнах отражалась, сияя, как лампочка, круглая плешина баяниста.

– Давай, Дим Димыч, «Коробейников», – кричали ему от стола. – «Хасбулата удалого», «Гори, гори, моя звезда», «Рябинку».

Среди гостей всегда находился распорядитель, бравший ход веселья в свои руки.

Дим Димыча от криков коробило – он, этот распорядитель, отвлекал его, мешал сосредоточиться на песне. Сосредотачиваясь, он всегда вспоминал бабушку, как если бы она сидела рядом и первой начинала песню, а он только вторил: «Что шумишь, качаясь, тонкая рябина». Казалось, набирая силу, песня билась в руках баяниста, словно птица, просясь на волю, а когда и гости подхватывали «Низко наклоняясь головою к тыну» – выпускал её в полёт. С тревожным стоном она долго металась по комнате среди гостей, пока не возвращалась к нему, и заканчивал песню Дим Димыч уже в одиночестве:
Нет, нельзя рябинке
К дубу перебраться.
Знать, мне, сиротинке,
Век одной качаться.

Приходил со свадьбы Дим Димыч обычно за полночь, но сестра не спала, встречая его с прежним усталым укором.

– Почему на свадьбах тоже не платят? – безнадёжно спрашивала она. – Сколько это будет продолжаться? Скоро зима, мальчикам тёплую обувь и куртки купить надо, а денег снова нет.

Чтобы успокоить озабоченную сестру, Дим Димыч по вечерам играл для неё на баяне. Сестра, отдыхая, слушала с расслабленным, бездумным лицом. Мальчики, смотревшие на мать, тоже затихали, прижимаясь к её плечам. Но потом бездумное выражение сменялось упрёком, и Дим Димыч понимал, что она опять вспомнила о некупленных джинсах и куртках.

А потом его перестали приглашать и на свадьбы. Его невзлюбила родня молодожёнов, ненавидели невесты, потому что так повелось, случайно или нет, но от его игры сначала все горько плакали, а заканчивалась свадьба дракой.

И тогда он начал появляться на свадьбах непрошеным. Ждал, когда подъедут к дому свадебные машины, выведут трепетных молодожёнов и всей шумной гурьбой пройдут в дом. Затем накидывал время, чтобы гости успели выпить и достичь первого градуса застолья – приветливости и добродушия.

Его действительно не прогоняли. Хотя невеста и раздувалась от возмущения, а жених растерянно и виновато улыбался, гости, уже слегка уставшие от внимания к молодым, были рады его приходу.

Дим Димыч не просто играл и пел, он сопереживал происходящему в песне, как если бы всё случилось с ним. Это было целое действо. Казалось, что свет вокруг мерк и ярко освещённым оставался лишь стул у окна, где сидел музыкант. А он то клонил голову, изображая скорбную печаль, то в самых трагических местах, когда «ревела буря, гром гремел», так резко растягивал баян, точно рвал на груди рубаху, и гости с пьяным вниманием невольно вглядывались в середину мехов, ожидая увидеть там обнажённую, корчащуюся от боли душу баяниста.

…Вот, сбившись в пургу с почтового тракта, заплутав, замерзает в снегу ямщик, мысленно прощается с любимой женой, просит друга схоронить его посреди степи. Дим Димыч вёл мелодию плавно и протяжно, без рывков, как и положено при прощании с человеком. Нос его заострялся, лицо белело, точно было засыпано снегом. Глядя на Дим Димыча, гости и сами представляли всю картину: чернеющая в снежных вихрях кибитка, понуро стоящие лошади, звон раскачивающихся под дугой колокольцев… Казалось, это не Дим Димыч сидит перед ними на стуле, а выкопанный из-под снега и доставленный сюда ямщик перебирает закаменевшими пальцами кнопки баяна, растягивает меха, и только кончится песня, он тут же грохнется об пол, и надо будет тащить его и снова закапывать, как он и просил, в глухой степи.

Женщины плакали. Было видно, что внутри у них происходило нечто трепетное, доброе, и смотрит оттуда на мир сияющими, омытыми глазами. Мужчины пока сдерживались, но чувствовалось: если надо, они жизнь положат за товарища, за того же ямщика, к примеру. У каждого вдруг находился знакомый или родной, когда-то сгинувший неведомо где, и кто знает, есть ли у него могилка, стоит ли над ней крест. Невеста хватала под столом руку мужа, напуганная, что и он однажды замёрзнет с её именем на устах.

Не первый раз Дим Димыч  играл на свадьбах и знал, что расчувствовавшиеся гости потребуют спеть что-нибудь блатное, из тюремной жизни.

Ему бы уйти, пока не поздно, но время было упущено, как упущено всё то молодое, здоровое и бодрое, что бывает в начале свадьбы, когда гости тоже бодры и здоровы, чувствуют себя на пороге новой жизни, которая у них непременно начнётся, как и у молодожёнов, на следующий день. И он пел им про молодого жулика, у которого, пока он сидит, загуляла «молода зазноба», и он просит начальника тюрьмы отпустить его домой:
А начальничек,
ключик-чайничек,
Не даёт поблажки.
Молодой жулик,
молодой жулик
Гниёт в каталажке.

Мужики, у которых опять находился знакомый или родственник, сидевший в тюрьме, грохали по столу кулаками, а женщины затихали, чувствуя свою вину за изменщицу-зазнобу.

На этом всё хорошее и заканчивалось. Спев несколько песен, он присаживался к столу, хлопал рюмку водки. К ночи подмораживало, и, как бы ни натоплено было в доме, снизу на стёклах появлялись ледяные лапчатые узоры. Измученная протяжными песнями молодёжь включала магнитофон и шла танцевать.

Лучше бы они его не включали. Дим Димыч не любил блатные песни, но они ни в какое сравнение не шли с тем, что неслось из магнитофона, и было удивительно, сколько в этом маленьком предмете помещается грохочущей глупости. В обычное время он терпел новомодные и иностранные песни, смирялся. Только увещевал людей, которые их слушали: «Эх, люди, не понимаете вы настоящей красоты. Спешите, суетитесь, и музыка ваша такая же скачущая: трынь-брынь. А что за слова: «Дорогая, дорогая, ты меня заколебала». Тьфу! Всё равно что после баяна слушать милицейский свисток».

На свадьбах он эти «свистки» терпеть не мог. В нём ещё звучали собственные песни, словно он перепевал их заново, теперь только для себя. И когда вдруг начинало громыхать и грохот бил в уши – уходило то состояние блаженной усталости и расслабленности, которое он испытывал после игры.

Сидевшая рядом с ним девушка, молоденькая, скромно одетая и застенчивая, тоже убегала на середину комнаты, и через мгновение он видел её, дергавшуюся в каком-то эфиопском танце.

Он честно пытался понять, чем новые песни завлекают людей, и не мог: в ритмичных повторах, в грохоте ударника слышалась угроза. Так ведут себя только захватчики. Захватчиков этих Дим Димыч почему-то всегда представлял – как в немецкой хронике военных лет – в виде солдат, топчущих землю коваными сапогами, с отблеском далёких пожарищ на усталых и довольных лицах, с наглыми улыбками, с какими они смотрели в кинокамеру.
«Рано, гады, радуетесь. – Дим Димыча охватывал праведный гнев. – Мы ещё ответим достойно. Умоетесь кровью».

Внешне он пока никак не показывал своих чувств: разговаривал через стол с соседом, хлопнул вторую рюмку, но в голове уже звенела ясная пустота, в животе, как перед дракой, холодело.

А музыка всё продолжала греметь, чужая рать пёрла и пёрла. В стороне Дим Димыч остаться не мог, требовалось держать оборону. Он диковато озирался – на выпивавших мужиков, на беседовавших женщин. Помощи ждать было неоткуда, приходилось надеяться на себя. Он срывался с места, хватал баян, распахивал меха, чтобы они могли побольше вдохнуть воздуха, и резкими рывками играл боевое, маршевое, с чем всегда ходили на войну. И так, с баяном наперевес, шёл в гущу танцующих. Его толкали, наступали на ноги, он не замечал.

– Ты что это, папаша, хулиганишь? – одёргивали Дим Димыча. – Напился пьяный и сиди, ты своё отыграл.
– Молчать! Ещё неизвестно, кто первый отыграет.
– Правильно. Давай, Дим Димыч, жарь во всю Ивановскую, – поддерживали его от стола мужики.

Свадьба разваливалась на глазах. На другом конце комнаты, у самых дверей, уже другие мужики выясняли, почему так устроена жизнь, что обязательно надо или замерзать в степи, или сидеть по тюрьмам. Кто виноват? И чтобы понять, трясли друг друга за грудки, и у того, кого трясли, безвольно моталась голова. Затем, вспомнив прежние обиды, попарно выходили на улицу. Возвращались драчуны, вывалянные в снегу, и напускали в дом холодного пара, который, не рассеиваясь, клубился вокруг лампочек.

Невеста с плачем убегала в соседнюю комнату, жених, по-прежнему виновато улыбаясь, следовал за ней. На месте оставалась мать невесты, ставшая с сегодняшнего дня тёщей. Она крепко сидела за столом, похожая на капитана, и единственная видела, что на свадебном корабле начался бунт, команда вышла из повиновения. Находила она и зачинщика беспорядков – Дим Димыча, хватала его и тащила к дверям. Свисавший с плеча баян от толчков растягивался, как пружина, издавая возмущённые и рыдающие звуки. Выведя обмякшего баяниста на крыльцо, она сталкивала его вниз, во двор, где в полосе света ещё копошились два соседа, и тот, кто жил слева, наседал и топил в сугробе соседа справа.

Дим Димыч тяжело переживал позор, спрашивая себя: почему от его песен сначала все горько плачут, а потом дерутся? Ему казалось, что сзади на одежде, как печати, сохранились следы толчков и каждый может увидеть, за какие места его хватали. Но смотреть было некому. Отойдя от озарённого огнями дома, он оставался совсем один. Снег, отражая звёздное небо, слабо искрился, а между снегом и небом всё было черно и безлюдно.

Он не сразу шёл домой, бродил по берегу Волги, среди деревянных домов пригорода, с высившейся над ними громадой моста. Вид моста успокаивал Дим Димыча: быки и пролёты были связаны, и завершённостью формы он напоминал народную песню.

А когда, наконец, появлялся дома – в зависимости от времени года в снегу, грязи или пыли, – выяснялось, что сестре доложили о новом происшествии.

– Что же ты творишь, озорник? – накидывалась она на него. – Если самому не стыдно, хоть меня перед людьми не срами. Дожил, братец, нечего сказать, как щенка из дома вышвыривают.

Видеть ругающуюся Тоню было непривычно, словно у него теперь оказалось две сестры, и одна, спокойная, с тихим укоризненным взглядом, уступила место второй – раздражённой и крикливой. Мальчики, тоже непривычные к ругани, просыпались, выходили в общую комнату и хныкали.

– Полюбуйтесь на своего дядю. Ему бы только песни распевать, артисту этому, а до вас дела нет. Полгода обещает велосипед купить. А ты, братец, так и знай: если баян не продашь и не купишь племянникам велосипед, я его сама на помойку выкину.

Она хватала баян и несла в холодный чулан. Мальчики бежали за ней, как хвостики, и упрашивали:
– Мама, не выбрасывай. Дядя Дима больше не будет.

На следующий день, одолеваемый мрачными мыслями, он собирался на завод. Думал о баяне, велосипеде и деньгах. Нет, баян он не продаст. Чтобы поправить положение, можно научиться современным песням или, ещё лучше, блатным и тюремным, петь их для богатых, которые, слушая, будут вспоминать молодость.

На работу он ехал через мост. Сейчас, зимой, всё было укутано в морозный туман, и когда, переправившись, он оглядывался, весь заречный район походил на огромную полынью, дымившуюся на морозе. От бодрящего мороза, от мыслей о богатых, которые, прослезившись, станут платить деньги, в Дим Димыча понемногу вселялась уверенность, что пусть не сейчас, не сегодня, но всё образуется.

Месяц или два он жил спокойно и, чтобы загладить вину, оставался на неурочной работе, дежурил по выходным – и покупал племянникам велосипед. А потом начинал бродить по улицам, выспрашивая, где собираются играть новую свадьбу. Он, конечно, снова пострадает, но не играть, не петь не может. Все ямщики и коробейники, все кудрявые рябины и зелёные берёзки звучали в нём своими голосами и без спроса просились наружу. Дим Димыч вытягивался внутренне в струнку. Встречая на улице знакомую пару – девушку и парня, – он приветливо, даже заискивающе здоровался, а пройдя мимо, шептал им вслед:
– И чего шляются? Давно пора жениться. Чего, спрашивается, попусту шляться?..

Владимир КЛЕВЦОВ,
г. Псков
Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №9, март 2020 года