Чудесное спасение
14.04.2021 16:46
Чудесное спасениеЛетним днём сгорел дом бывшего обходчика пути Кораблёва, за два дня до этого переселившегося на разъезд Черняковицы. Он так сжился со своим домом, одиноко стоявшим как раз между разъездами Любятово и Черняковицы, что переселение далось ему нелегко.

Между тем дом его не представлял ничего замечательного. Отъезжающим из Пскова пассажирам сначала были видны пригород Любятово и запруженный машинами переезд, где, развивая скорость, состав уже быстро и весело стучал на стыках вагонными колёсами. Потом стеной вплотную подступал глухой лес. Привыкшие к необъятным российским просторам пассажиры понемногу отвлекались от окон, занимаясь обычными дорожными делами – разбирали чемоданы, развешивали одежду, переодевались, – как вдруг лес на мгновение расступался, показывая уходящий в глубь чащобы пригорок с возделанным огородом вблизи низенького дома, заплатанно крытого толем. Мгновения хватало, чтобы, помимо огорода и дома, разглядеть ещё баню и старую берёзу с протянутой между ними проволокой, вдоль которой бегал на цепи большой лохматый пёс кавказской породы.

Но и этой почти хибарой, состоявшей лишь из кухни и комнаты, с плитой вместо русской печи, Кораблёв дорожил.

Работать обходчиком он начал после тюрьмы, куда попал по малолетке за драку. Тюрьма сломила его и напугала на всю жизнь. Вернулся он оттуда с убеждением, что мир делится на тех, кто сидит, и тех, кто туда сажает, причём к последним он относил начальство, прокуроров, соседей, милиционеров, случайных прохожих, торговцев и других людей, от которых ты зависишь и которые имеют право тебя обидеть или обмануть. И лучшим способом держаться от людей подальше он посчитал устроиться на железную дорогу.

С тех пор прошла целая жизнь. Когда была жива жена, они своим одиночеством удивительно подходили друг другу, а потом привязанность к дому только усилилась. Кораблёв научился разговаривать с ним, и в его ворчливых словах неизменно присутствовали ласка, укор и забота, как если бы дом был живым, неустроенным и беззащитным существом. Он не сомневался, что дом прислушивается к его словам и сам, как может, отвечает доступными средствами – натужно проскрипит на ветру стропилами или дверью, стрельнёт половицей, вздохнёт бревенчатыми стенами, обременёнными тяжестью и возрастом. И если для стороннего человека всё слышалось обычным шумом старого жилища, Кораблёв улавливал в этих звуках понятный ему смысл. Ночью он слышал, как спокойно и ровно дышит жилище, и умиротворённо засыпал, уверенный, что в этот глухой час ему ничто не угрожает, иначе дом всеми своими частями предупредил бы его скрипучим беспокойством.

С весны и до поздней осени, пока не выпал снег, Кораблёва навещал сын, приезжавший из города на велосипеде, стук и скрип которого был слышен издалека, что давало старику повод сказать:
– Ты починил бы свой драндулет, или купи новый.
– А ну его, – беззаботно отмахивался сын. – Ездит, и ладно.

Это был уже взрослый и крупный мужчина, постоянно в бодром и весёлом настроении, словно он радовался, что покинул жилище, похожее на тюремную камеру, избежав судьбы отца и матери, обрёкших себя на добровольное заточение.

– Снова будешь уговаривать уезжать? – спрашивал старик.
– Надо, батя, надо, ты уже немолодой. Одному тут делать нечего, волки загрызут, – при матери он не заводил речь о переезде, зная, что она моложе отца на десять лет и могла о нём позаботиться. – Сам посуди. К тебе даже «скорая помощь» не доедет, а в Черняковицах асфальтированная дорога до города. Да и люди кругом.

Они ещё стояли у линии, и сыну приходилось почти кричать, чтобы заглушить грохот налетевшего товарняка. Дальше разговор проходил в доме. Дом, который должен был отозваться на шаги грузного человека, вдруг затихал, и старику снова казалось, что он прислушивается к разговору, где решается его судьба, только теперь напряжённо и испуганно.

– Не поеду, парень. Я тут глубокие корни пустил – не вырвешь. Да и дом жалко, у него же душа есть, он как живой.
– У хибарины душа? Да он скоро сам от ветра рассыплется. Надо ехать, и мне спокойнее.
– А ничего, что ты здесь вырос?
– Вырос я, к примеру, в школе-интернате, у вас только на каникулах бывал, сам знаешь.

Кораблёв кивал склонённой над столом головой, но продолжал своё:
– Не выжить мне там, парень, помру. Это как дерево пересадить без корней на новую почву. Разве оно привьётся?
– Опять начал. Да ты, батя, всех нас переживёшь, ты старик крепкий.

По тому, каким тоном говорились эти слова, и по тому, что навещал его сын один, без жены и детей, словно втайне от них, старик догадывался, что он давно тяготится им, его непонятным упрямством.

– Ладно, я подумаю.
– Вот и хорошо, думай.

Разговоры у них всегда велись одинаковые, и в конце концов старик вроде как смирялся, но настроение у обоих портилось, наступало расхолождение.

Впрочем, сын уезжал довольным, с чувством выполненного долга, а старик, как и обещал, принимался думать. На всякий случай он выходил на улицу, опасаясь, что научившийся понимать человеческую речь дом мог подслушать его мысли. Он садился на скамейку под берёзу и упирался взглядом в лес напротив, уже по-осеннему просторный, озолотившийся листвой, притихший в ожидании зимнего покоя и первого снега, который так красиво румянится на закате. Тишину нарушал лишь звон цепи собаки, улёгшейся у его ног.

Старик понимал, что долго не выдержит сыновьего напора. «Делать нечего, наверное, надо ехать. Сын покоя не даст, ему, видите ли, будет так спокойнее», – оправдывал он себя.

Быстро темнело. Скоро пройдёт товарняк, а следом – пассажирский поезд. Тогда, чтобы не тревожить душу неприятными мыслями, он думал о поездах. Они проносятся мимо в далёкие края, оставляя ему свои запахи. От товарняков обычно надолго сохраняется тяжёлый запах мазута и перевозимой сырой нефти, а пассажирский пахнет живым – угольным дымом от затопленных печек, приготовляемой едой, отхожим местом и ещё чем-то неуловимо волнующим, наверное, женскими духами.

Раньше он с любопытством разглядывал пассажирские поезда в надежде увидеть там, среди обыкновенных лиц, необыкновенное, чей-то особенный, зовущий за собой взгляд из совсем ему незнакомой жизни. Но со временем выяснил, что в поездах ездят туда и сюда, не зная, чем занять себя, богатые бездельники, которые только и делают, что едят, играют в карты и выпивают.

Проследовал неторопливой тяжёлой походкой товарняк, и уже в полной темноте выглядывал из торошинского поворота луч головного прожектора пассажирского тепловоза. Выглянув, он, казалось, так и замирал на месте, не приближаясь, лишь всё ярче и ярче наливались далёким светом рельсы. Вскоре слышалось постукивание вагонных колёс, и если знать, что в дороге выпивают, можно было не без иронии представить собравшихся за столами пассажиров, которые безостановочно чокались поднятыми бокалами.

А пассажирский, гася скорость, уже был рядом. Квадраты света из вагонных окон поочерёдно скользили по лицу старика, и для пассажиров он то возникал из мрака вместе с берёзой и собакой, то вновь угасал. Кораблёв тоже вглядывался в окна, правда, без прежнего ожидания уловить особенный, зовущий взгляд, а привычно рассуждая, что скоро одна половина едущих будет сидеть за решёткой, а другая их туда посадит, чувствуя, как вместе с этими мыслями к нему непрошено возвращаются собственные тюремные воспоминания.

Дальше сидеть не имело смысла, до ночи поездов не предвиделось. Старик уходил в дом, винясь перед ним за соглашательские мысли. Успокаивало лишь то, что уезжать придётся не раньше следующего лета, а за это время многое может произойти…

Лето на следующий год было жарким и сырым. Почти каждый день лили дожди, гремели грозы, а потом неистовое солнце быстро сушило окутанную паром землю.

За неделю до переезда дом замолк, словно умер. Не скрипела дверь, не стреляли половицы, не вздыхали стены. Сын, посмеиваясь, объяснил бы это большой влажностью, от которой дерево разбухает, но Кораблёв знал, что дом, как он ни таился, сумел проникнуть в мысли и обиделся на хозяйское предательство.

Теперь он старался больше времени проводить на улице. Выкопал ещё не отцветшую мелкую картошку, походил по окрестным лесам, не надеясь ещё когда-нибудь здесь побывать…

Однажды утром напротив дома остановилась грузовая дрезина, присланная из города, старик с сыном перекидали на платформу увязанные в узлы невеликие пожитки, подсадили собаку, забрались сами и вскоре были в Черняковицах. Всё произошло почти мгновенно, и растерявшийся от быстроты смены событий Кораблёв так и не успел толком попрощаться с домом.

А через два дня дом сгорел.

Пожар случился во время грозы, в самом её конце, когда бушевавший ливень начал отступать сверкающей серебристой стеной, над лесом уже сеялся мелкий дождь, и казалось, что всё благополучно закончилось. Но небеса ещё грохотали, и клубившиеся тучи резко освещались изнутри всплесками последних молний. Молния и ударила в берёзу, привлечённая привязанной к ней проволокой с пустой собачьей цепью. Берёза от удара раскололась, и одна половина, охваченная бегущим синим пламенем, рухнула на крыльцо.

Через полчаса над лесом поднялся чёрный столб дыма. Первой его заметила дежурная на переезде и позвонила в лесничество и на разъезд Черняковицы. Лесничество было далеко, и к месту пожара на лёгкой дрезине приехали радостно возбуждённые неожиданным событием черняковицкие железнодорожники.

Они привезли с собой лопаты, швабры, вёдра, но увидели, что тушить почти нечего – дом с баней догорали под сеявшим дождиком, и клубы дыма были не пугающего багрово-чугунного цвета, а мирно-белёсые, затухающие. Потраченное на дорогу усилие не должно было пропасть даром, и железнодорожники, суетясь без меры, мешая друг другу, перекликаясь звонкими в чистом воздухе голосами, на всякий случай залили пожарище водой из колодца и обкопали вокруг землю.

Больше всех старался приехавший с остальными весёлый сын Кораблёва. Он и кричал громче, и пытался распоряжаться, хватаясь то за ведро, то за лопату, и при этом с лица у него не сходило важное, торжествующее выражение, как у человека, наконец-то сумевшего доказать свою правоту. На него смотрели странно, не понимая, чему он радуется. Но когда, собираясь уезжать, стали грузить на дрезину инвентарь, он объяснил причину своего поведения:
– Я батю спас, братцы, а то сгореть бы ему вместе с домом. Настоял на своём, уговорил в последний момент уехать, – и в приступе великодушия, предложил: – Как приедем, через час прошу ко мне. Отпразднуем чудесное спасение.

В новом доме он затопил плиту, почистил картошки и, когда вода закипела, открыл банки мясных консервов. Занимаясь делами, с нетерпением поглядывал на отца, торопясь рассказать, какой участи тот избежал. Странным было только, как тихо он спал. Спящий человек даже во сне живёт, а старик лежал по-солдатски неподвижно, вытянувшийся, застывший.

С бьющимся сердцем сын подошёл к кровати и уставился в открытые, немигающие глаза отца. Старик умер во сне, наверное, в то время, когда они всей дружиной устанавливали на рельсах дрезину, собираясь на пожар. Умер, не зная, что его дом горит. Но, может, непостижимым образом почувствовал это и поспешил уйти за своим домом?

Переживая одновременно и странное облегчение, и чувство утраты, и даже детскую обиду на не вовремя умершего отца, не давшего ему похвастать перед гостями своим прозорливым предчувствием неминуемой беды, он вышел на крыльцо. Вдали над лесом всё ещё поднимался дымок, словно душа дома, о которой любил твердить старик, понемногу отлетала, растворяясь в затученном небе. Он посмотрел и на небо, невольно пытаясь разглядеть там облачко отцовской души, устремившейся навстречу пожарному дыму. И вдруг что-то перевернулось в нём. Незнакомое прежде чувство страшного, зияющего пустотой одиночества бездонно распахнулось перед ним, и он, сев на крыльцо, горько заплакал.

Владимир КЛЕВЦОВ,
г. Псков
Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №14, апрель 2021 года