Чудо – в другом
11.02.2016 18:03
Чудо – в другомНовый год – не чудо. Седьмая вода на киселе, не гуще. Пускай страна на ушах, город в чаду, а наши братья таксист и артист колымят и рубят капусту до дыма из ушей. Нам положено любить это время. Но чудо в другом.

Когда осень отгуляет свои свадьбы и похороны. Когда жёлторябиновая власть оставит город и приползёт умирать в деревню. Когда в старом саду хозяином будет только ветер. Когда яблони сбросят пожухлую свою одежонку, словно соберутся в баню или на расстрел, а неубранные яблоки останутся висеть на верхних ветках, поскольку хозяевам лень туда залезать… Вот тогда, ночью, придёт мороз, на разведку. Чем бы поживиться? А утром яблоки – в листве. Мороз их сорвёт, надкусит и впрыснет яду. Теперь на вкус они – пьяные. Яблочный сок вдруг станет горьким и сладким одновременно.

По-моему, это и есть чудо. Потому что чудо на вкус всегда отдаёт горечью.

Что за тургеневщина? Отставить. Таксист не должен… Наше дело – город, люди и дензнаки. Откуда пьяным яблоням взяться? Куда ГАИ смотрит? Но я таксист иногородний, можно сказать деревенский, живу отхожим ямщицким промыслом. Рубль в Москве срублю – и пулей назад, в пампасы. Первое, что вижу утром, когда глаза открываю, – липы да яблони. И понимаю: за пазухой у Бога живу, на службе у чуда состою.

А служба – дело тонкое. Нить уловишь – держи крепко, но нежно. Вот, три штуки…

Первая

У ЦУМа чёрная галка машет крылом. Торможу. Росточком, фигуркой и общим складом – невелика птица. Дунешь – на лету замёрзнет. Но, чего не отнять, изящна, как фарфоровое блюдечко. Блюдечко забивается в машину, дрожит, коленками стучит и просит печку включить на полную мощность.

– Не пробовали теплее одеваться? – спрашиваю.
– Как же? – удивляется она. – В четыре слоя утеплилась.

Я смотрю на эти четыре слоя – кто-то из нас глуп. Или слеп. Все вещички дорогие, бутиковые, но тонкие, хоть плачь. Декабрю на смех.

Я ей по-отцовски:
– Мало вас в детстве лупили.
– Вообще не лупили. Ни разу…

И смеётся.

– Я сирота. У бабушки с дедушкой воспитывалась. А они меня знаете как любили? Нет, не знаете…

Мы поворачиваем с Охотного на Неглинную.

– Мне бабушка завещала в ЦУМ устроиться на работу, она говорила, мне это в жизни поможет. Вот и устроилась. Платят, конечно, немного, копейки платят, если честно, но я жду… Бабушка никогда не ошибалась.
– А что вы делаете в ЦУМе?
– Я вещи описываю.
– Зачем?
– Работа такая. Я – журналист. Мне сначала поручали сумочки описывать, это самое простое, а теперь вот и туфли женские доверяют. А потом, смотришь, и на мужские костюмы перейду.
– Вы пишете статьи про туфли?

Таксист икает, его «внутренний журналист» подскакивает в кресле. Подвалило. Впервые живого журналиста везу.

– Да, пишу. Сорок туфель… то есть заметок в неделю. Там не только про туфли… Сто шестьдесят в месяц. Каждая заметка – не больше трёхсот знаков. Повторяться нельзя. Даже если модели одинаковые, и бренд, и выделка кожи… и только цветом различаются, надо другие речевые обороты использовать. Это очень сложно. За каждую заметку – сорок восемь рублей. Но если опаздываешь к сдаче или ошибки в тексте, то ещё меньше. Каждая ошибка – минус десять рублей. А я постоянно ошибаюсь, особенно если в ночь садиться писать… голова уже не варит.
– Стойте! – говорю. – Не успеваю переваривать. Жуткая работа! – и думаю: не буду признаваться, что мы с ней с одного поля ягоды. Она пишет про туфли. А я пишу про пассажирок, которые пишут про туфли.
– Я бы вам дала почитать образчик. Но у меня вчера телефон украли, представляете? Кстати, вы можете позвонить на мой номер, а вдруг откликнется?

Я набираю номер, и мы вместе слушаем гудки.

– Нет, ушёл с концами, – она вздыхает.

Зато согрелась, и жар от печки убавляем. Тихонько плетёмся по Страстному наверх к Пушкинский.

– А ещё я для одного модного портала делаю интервью с модельерами. Но это всего несколько раз за сезон. А ещё я стилистом работаю в прокате.
– Прокате чего?
– Вечерних платьев… Вот вам, скажем, не по карману купить платье за двести тысяч? Но вы можете взять его напрокат на выходные. Тринадцать тысяч – и вы принцесса. А я помогу собрать остальные части туалета на выход…
– Вы работаете на износ, кажется.
– Если честно, то густо, то пусто… Вот, теперь без телефона осталась…

«Почему так приятно слушать ее болтовню?» – думаю я, с удовольствием встраиваясь в пробку на Пушкинской площади.

– Год у меня тяжёлый… – продолжает она. – Парень бросил. Бабушка утешала, говорила, что ничего, вместе переживём. А потом… сама умерла. Пережила деда всего ничего. Нового года у меня и не было.
– Получается, вы всех потеряли.
– Получается.

Я смотрю на неё сбоку. В краешках глаз – слёзы, готовые вот-вот покатиться вниз.

– Знаете, кто у меня дедушка? Лауреат Государственной премии. Он был математик и… этот… как называется? Которые в органах служат?
– Чекист?
– Разведчик. Он шифр какой-то американский разгадал. И сделал так, чтобы премию дали ему и его двум товарищам-коллегам… Бабушка на него кричала, что он нас всех по миру пустит. А он говорил: ничего страшного, он и больше заработает… Он меня так любил…
– Как?
– Никогда не ругал. Даже если я под утро с дискотеки приходила, не ругал. Будить меня никому не разрешал. А сам зайдёт после полудня в комнату, постоит, постоит, вздохнёт и скажет: «Доброе утро, принцесса. Может быть, её высочество желает на завтрак оладьев с черникой? Так я уже… Оладьи ждут». А ещё он чуть ли не каждую неделю мне туфли новые покупал… И тогда, под Новый год, уже в больнице, у меня спрашивал, купила ли я себе новенькие на праздник. Ему стало лучше, день рождения справил дома. А на следующий день умер… Бабушка его на две недели пережила.

Мы на Патриарших прудах. Ей выходить, здесь её вторая работа или третья… Не удержать птичку-невеличку. А расставаться – словно у себя самого что-то крадёшь.

Размена нет. Я говорю: не велика беда… Бросьте на телефон. А записать чем? Своего телефона нет со вчерашнего дня…

Парень бросил. Телефон умыкнули. Бабушка с дедушкой, оладьи с черникой ушли навсегда… 48 руб. за одну заметку о туфлях. Тридцать три несчастья на одно фарфоровое блюдечко. У двух журналистов в одном такси не находится ни ручки, ни карандаша, ни клочка бумаги. Дожили…

Но зачем мне деньги, когда со мной целых двадцать семь минут ехала принцесса?

Вторая

Однажды я заснул на кладбище. То есть привёз пассажиров на Митинский погост и почувствовал острое желание вздремнуть. Чтобы не клевать за рулём и за безопасность пассажирской жизни не переживать. Просыпаюсь – благодать. На остановке мать с дочкой руки к лесу протягивают, то есть сигналят, желают покинуть скорбное место. К ним по очереди подъезжают кладбищенские каталы и тут же отъезжают. По всему – не сговариваются в цене. Значит, это мои пассажиры. И правда, до Медведкова за 350 р. С моей стороны – чистая благотворительность. Но я соглашаюсь.

Видно, что интеллигентные, одеты просто, если не сказать с пренебрежением, единственная яркая деталь туалета – шарфы, которые можно сто раз вокруг шеи обмотать, на обеих. Сели сзади, похожи на жирафих, молчат…
Я включил радио. Шуберт, одна из симфоний, очень кстати.

– Сделайте погромче, – просит дочка.

Я, конечно, исполняю просьбу. Скрипочки, валторны, литавры – ранняя немецкая романтика и МКАД-север, всё к месту. Только пассажирки мои Шубертом не интересуются. И погромче просили для того, чтобы я меньше слушал, как они… ругаются друг с другом. Бабская междусобойная ругань – скучная и невыразительная, плоская какая-то… Другое дело, когда женщина мужика публично пилит. Тут Шуберт не спасёт. Я несколько раз ушами на затылке «видел», как рвут на куски в чём-то провинившихся мужиков: медленно, беспощадно, с наслаждением и сладострастной ненавистью… Только что оторванные части тела по салону не летают и брызги крови по стёклам не текут. И всегда есть что послушать. Тем более что от вошедшей в раж мегеры инстинктивно ждёшь: ты – её следующая жертва. Дрожит таксистский загривок.

А здесь… так себе, любительский уровень. Упражнения в презрении. На межполовую арену с таким арсеналом не выйдешь. И вот грызутся мои пассажирки себе вполголоса, а я обрывки подбираю. Думаю, что живут они вместе, давно и безнадёжно. Семьи не получилось ни там, ни здесь. Неприкаянность, усталость, скука, отсутствие в Медведкове солнца с октября по апрель, дома только кошки, «я вырастила монстра» и «почему ты не слышишь меня?». Вот и вся драма, пластинкой скользящая под тупой иглой по двенадцатитысячному разу. И имя бабушки Розы, поминаемое вскользь по некоему важному поводу.

На улице Лётчика Бабушкина мама выходит, дочка остаётся. Немедленно просит избавить её от Шуберта. Конечно, Шуберт во всём виноват… Несчастный Франц умер, не дожив и до тридцати.
Женщина едет молча, сцепив узкие бесцветные губы. Потом говорит:
– Кто это у вас на зеркале висит?
– Муми-тролль.
– А из чего он сделан?
– Свалян из шерсти. Подарок крёстной…
– М-м… А я не узнала.

И ещё чуть погодя:
– Можно я на переднее сиденье пересяду? А то тошнит…

Она пересаживается и разглядывает муми-тролля, болтающегося на ниточке.

И ни с того ни с сего рассказывает историю:
– Наша бабушка была необыкновенно воинственной. Ей бы Жанной д’Арк родиться, а не Розалией Андреевной Астаховой… Война началась, ей исполнилось шестнадцать лет. Буквально на третий день убежала из дому, оставив записку под сахарницей: «Папа, я забрала твою шинель и ушла на фронт». Таких записок-телеграмм в одно предложение от неё за всю войну пришло не больше десятка. И везде примерно один текст: «Бьём фрица, не щадя жизни, ни своей, ни его». И ведь дошла до Берлина, как ей это удалось? И вот на обратном пути в Москву она очутилась в Освенциме. И там бродила по лагерю, нашла тетрадку. Чей-то дневник, на чужом, совершенно незнакомом языке. Зачем-то она её взяла с собой, просто подобрала среди вещей и вынесла. И так эта тетрадка пролежала у неё в ящике швейной машинки семьдесят лет. Потом она умерла, мы машинку собирались выкинуть, а тетрадка из ящичка сама выпрыгнула. Мы знакомым её показываем, а никто языка даже близко определить не может. Пока кто-то не догадался: Освенцим – значит, евреи. Они разберутся… Пошли в синагогу, там как вцепятся в тетрадку, забегали с вытаращенными глазами, сфотографировали несколько страниц, спрашивают: откуда, кто, каким образом? Насилу отбились. Но что делать дальше, не знаем. С языком определились – идиш. Через два дня позвонили из Израиля, из правительства… К нам даже из ЖЭКа никто никогда не звонил, а тут… Израиль. Так и так, на руках у вас дневник еврейской девушки, имя и фамилия, она вела его почти год, пока не погибла. А две тётки её, почти ровесницы, выжили. И одна из них до сих пор проживает по адресу… Короче, правительство Израиля желает выкупить у нашей семьи документ исторического значения. Вот тут-то все наши и всполошились и немедленно перегрызлись… Выходило, что Астаховым и Неклюевым наследство светит с круглой суммой. Все родственники возненавидели мать. Мать ненавидит всех родственников, она же правообладательница. Вот так бабуля Розочка, огненная фронтовая связистка, всех поссорила. А казалось бы… тень прошлого.

– Скорее тень вечности, – промолвил я.
– Какая разница… – вяло ответила женщина.

Мы ехали по улице Менжинского. Следовало остановиться у продуктового.

– Какая всё-таки милая игрушка, – сказала она, кивая на валяного муми-тролльчика. – Вот что значит ручная работа.

– Хотите – забирайте! – неожиданно для себя сказал я. – В память о вашей бабушке.
– Не надо.
– Почему?
– Вы конца истории не знаете.
– И какой же у неё конец?

Женщина посмотрела на меня, словно сквозь, и сказала:
– Я украла у матери дневник. Продам его втихаря евреям. А ей скажу, что в такси забыла… или ещё лучше… что вы украли. Подслушали наш разговор и украли.

Женщина коротко рассмеялась.

– Ладно-ладно, шучу. Сколько я должна за проезд?

Тогда делано рассмеялся я. Типа пошутили.

– Значит, он у вас с собой? Дайте посмотреть.

Женщина напряглась и сжалась, как кошка.

– Не удеру же я из собственного автомобиля… Зато оставлю вам отпечатки пальцев… и денег за проезд не возьму.

Пассажирка, раздумав, порылась в сумочке и достала сложенную вдвое пластиковую папку для файлов. Внутри лежала маленькая книжица размером не больше осьмушки листа.

Я взял дневник в руки.
Вначале было Слово.
Слово – это Жизнь.

Её растопчут, сожгут, пустят дымом над причёсанной лужайкой. А она – ничего. Обернётся и вернётся, словно ничего и не было. И можно не понимать языка. Идти среди закорючек и слов, словно по незнакомому лесу. Ориентироваться по засечкам. Арабская вязь – 10.07.44… 23.10.44… 1.1.45… И слышать со страниц чьё-то живое дыхание. Вдох и выдох. Не громче капли дождя по стволу уснувшей яблони.

Третья

Совсем короткая. И скупая, как таксистский обед.

Пассажир сидел сзади и думал. А я разглядывал его в зеркало. Вот уж истинное счастье – встретить задумчивого человека. Когда он не стесняется тебя или не замечает, увлечённый собственной мыслью. Скажу вам, дорогого стоит наблюдать, как мысли таинственно овладевают вниманием человека и как прекрасны глаза в этот момент. Потому что смотрят внутрь и там встречаются с чем-то очень настоящим.

Он попросил меня проехать классическим маршрутом бездельников и художников – по набережным Москвы-реки. И мы ехали не торопясь, как будто без цели. Он отнюдь не был заезжим туристом – не крутил головой в разные стороны. А смотрел, как плывёт мимо прекрасный сумеречный город. Мы словно шли в лодке по реке сквозь тайгу и были совершенно одни.

Иногда, правда, закрадывалось сомнение. А вдруг он задумчив, как самоубийца, решивший бесповоротно? И что конец маршрута – у печально известного Крымского моста. Но печально известный проплывал мимо, и мы ехали дальше, разворачивались, переезжали на другой берег и катились в обратную сторону.

Я с волнением посматривал на счётчик.

Пассажир молчал и… улыбался. Опять же, скорее глазами, чем ртом. Иногда он закрывал глаза, буквально на несколько секунд, лицо его становилось ровным, как у безмятежно спящего человека. Но я был уверен, что ни о какой безмятежности в его случае речь не идёт. Он ехал, словно окружённый электрическим полем. И если бы вдруг в этот момент по Москве-реке прокатилась шаровая молния, её притянуло бы к нам как магнитом.

Не молодой, но и не старый, около сорока, без особых примет, если не считать живого лица и тех самых глаз, способных словно опрокидываться внутрь. Мне кажется, что такие люди от природы наделены открытым и сильным характером и располагают к себе необычайно быстро, не ища в том личной выгоды.

Через некоторое время, насмотревшись на пассажира и наслушавшись тишины, я решил, что герои Джека Лондона, эти обветренные, закалённые и мужественные люди, никогда не сдающиеся на милость обстоятельств, но стеснительные и косноязычные в обществе женщин, каким-то образом оказались в моей машине в образе молчаливого пассажира.

О чём же он так напряжённо и мучительно думал? Никогда я не решился бы спросить. А профессиональное любопытство закатывал в асфальт мокрыми шинами таксомотора.

У Краснохолмского моста мы въехали в пробку и остановились. Я включил радио, по «Маяку» звучала «Скайфолл». Голос Адель влетел к нам той самой шаровой молнией. Было слишком громко, и я хотел убавить звук.

– Не надо, – сказал пассажир. – Пусть звучит.

И мы слушали, не двигаясь, до самого конца…

– Вы знаете перевод? – спросил он.
– Да, знаю, – сказал я.
– Значит, небеса обрушатся… и это конец?
– Да… Но там есть и другие слова:
Когда они разверзнутся,
Мы будем стоять твёрдо,
Мы выдержим это вместе.

– Всё верно. Конец – это только начало.

Он замолчал буквально на одно мгновение. Но мне показалось, что именно в эту секунду что-то бесповоротно изменилось.

– Значит, так тому и быть.
– Чему быть? – не выдержал я.

Пассажир поднял на меня глаза. Они улыбались.

– Мне не быть священником…
– Почему?
– Всё просто. Недостоин. Знакомо ли вам это чувство – собственного недостоинства? Оно удивительное! Оно родом оттуда, из обрушенных небес.

И он замолчал. Сволочь! На самом потрясающем месте. Молчал, упиваясь каким-то внутренним чувством, недоступным деревенскому таксисту. Ведь сказал, как убил. И живой воды не принёс.

Я проехал светофор и остановился под мостом.

– Что? – сказал он. – Поездка закончилась?
– Цель неизвестна, – ответил я.
– Очень даже известна. Надо поесть что-нибудь. Отвезите меня в настоящее место.
– В Скайфолл?
– Нет. Там нас не ждут… Что-нибудь попроще. И пожирнее.

Я понял, куда надо ехать. Мы поднялись на мост, затем свернули на Таганскую площадь, по Большим Каменщикам до улицы Гвоздева и на Воронцовскую.
Кто знает, тот утешен.

Блинная на Воронцовской. Чад и дым, любовь и голуби, белые колпаки и железные груди раздатчиц, хмурая мужская очередь, запах сгущённого молока, жареного масла, шипящих блинов, яиц под майонезом, заживо сваренных сосисок, кофейной бурды и пионерских битв.

И Джека Лондона пригласить не стыдно.
И на один шаг ближе к раю.
И я подарил этот шаг своему пассажиру.

Сдачи с пяти тысяч не нашлось.

Он ушёл в блинную за разменом. Я не хотел, чтобы он возвращался. Когда стеклянная дверь закрылась, я уехал. По-английски, не попрощавшись.

Максим КУНГАС
Фото: PhotoXPress.ru

Опубликовано в №04, февраль 2016 года