Девочки
13.07.2016 00:00
ДевочкиПамять – свойство души хранить знание о былом, а значит, женщины, живущие в мужской памяти, обречены оставаться в душе. У них там – как в чужой стране: вид на жительство, регистрация или даже гражданство. Получается, что самые-самые из женщин – ни много ни мало граждане души?

Порой я чувствую себя уличным художником из тех, что в любую погоду сидят на Невском, прикрывая мольберт зонтом от жары или дождя со снегом. Прихлёбывая из пластикового стаканчика растворимый кофе с водкой, художники рисуют портреты пробегающих мимо девушек. Я хотел рисовать многих, а нарисовал её одну… Некоторые свои портреты она забрала, некоторые – поленилась или забыла, и образы, дописанные по памяти, остались пылиться в моей мастерской.

Девочка-пеликан

У неё была божественная фигура: высокая грудь, идеальные ноги, бездонные синие глаза, чёрные волосы с вороньим отливом. И огромный безобразный нос. Ну не бывает так, чтобы Создатель отвалил женщине при рождении сразу всего-всего-всего. Или носы в небесных лавках выдаются людям отдельно?

Какая теперь разница?

В нашей тусовке её называли «девочка-пеликан». К ней относились хорошо, и все желали с ней переспать, но никто не взял её замуж. Из-за носа.

Последним её поматросил Юра, сын директора магазина «Букинист», а прежде чем бросить, уговорил отца устроить девушку на работу. Как-никак она была недоучившимся филологом, разбиралась в классике и очень любила поэзию.

Летом её можно было встретить в центре города на пляже «Хрустальный». До октября она успевала загореть чернее самого чёрного шоколада. Она первая в нашем городе стала открыто загорать топлес, а трусики-стринги надела за десять лет до их изобретения. Ей было уже двадцать семь, а может быть, двадцать восемь, и Макаревич о таких пел: «А ведь ещё пару лет, и никто не возьмёт…» Теперь я понимаю: она делала так, потому что отчаянно боялась одиночества.

Суровые севастопольские старухи плевали вслед, когда она шла к воде, а какая-то женщина с ребёнком даже предположила, что бесстыжесть у неё от невинности.

Поздней осенью после службы я заглянул в «Букинист». Она стояла у окна с книгой в руке, набросив на плечи пуховый платок.

– Привет! – сказал я, и она улыбнулась.
– Сколько зим, сколько лет! Ты вспомнил обо мне или?..

В тот вечер я купил у неё «Избранное» известного советского поэта.

– Что тебе нравится у Ваншенкина больше всего? – спросила она, и я процитировал:
Она ушла, и в гулкой глубине
Большого дома лифт замолк устало.
А он сидел с собой наедине,
Вдруг ощутив, как пусто в мире стало.
И так смотрел он вглубь своей души,
Как раненый, что вышел на поляну,
И с ужасом, в неведомой глуши,
Чуть сдвинув бинт, рассматривает рану…

После закрытия «Букиниста» мы пошли в кафе, а потом поехали ко мне домой, потому что я уже год как жил один.

Мне казалось, что я умер или растворился, как в водке, от её нерастраченной нежности. Ей было двадцать девять, а мне – почти сорок.

На рассвете я проснулся оттого, что она, приподнявшись на подушке, внимательно рассматривала моё лицо. Наши взгляды встретились, и в тот миг уже она процитировала мне всё того же поэта:
Не властною командой, не снарядом
Разбужен был при первом свете дня,
А тем, что ты, со мною лёжа рядом,
Задумчиво глядела на меня.
Вверху звезда последняя горела,
Внизу шуршал газетами лоток…
А ты ещё смотрела и смотрела,
Облокотясь на белый локоток…


Через месяц она внезапно уехала из города. Директор «Букиниста» так и объяснил мне: «Уволилась и уехала. Сам не знаю куда».

Странное дело: я до сих пор помню, какие у неё были глаза, волосы, грудь и всё-всё, что я у неё целовал. Вот только нос не помню. Так и не могу вспомнить, какой у неё был нос. Разве имеет значение, какой нос у любимой женщины? Или у самого близкого друга?

А локоток у неё был не белый, как в стихотворении, а смуглый. И любило её тогда только крымское солнце…

Девочка с чемоданом

– Вы ведь не бросите меня? Не оставите меня одну этой ночью? – она жалобно смотрит на меня и моего друга Сан Саныча. Рядом на пляжном песке стоит её огромный ярко-красный чемодан.

У неё проблемы: выписали из санатория по истечении срока, а поезд только в шесть утра.

Она красива и очень похожа на мою жену. Жена сейчас в Ленинграде, а она – здесь…

Флотский друг Сан Саныч пригласил меня в бухту Омегу отметить его увольнение из Вооружённых сил. Так и сказал: хочу только с тобой и только таким образом – пьём в одном ресторанчике и переходим в следующий. В Омеге полсотни пляжных ресторанчиков, и если не напьёмся, возьмём молодых красивых тёлок и поедем ко мне домой завтракать. Жена Сан Саныча в то время дрейфовала по Волге на круизном теплоходе.

Я принял идею флотского друга, и в этот момент появилась она со своим «ведь вы меня не бросите?».

В первый ресторанчик мы пошли вчетвером: она, Сан Саныч, я и её чемодан. Друг заказал ужин. Она станцевала с каждым из нас медленный танец. Чемодан сиротливо покоился у столика.

В тот миг, когда товарищ куда-то отлучился, она прильнула ко мне и стала горячо шептать, что отблагодарит меня по-женски за эту ночь и, если я не против, если есть куда её отвезти, готова уехать прямо сейчас. Главное – чтобы поутру я отвёз её на вокзал и посадил в поезд.

– Ты никогда не пожалеешь об этой ночи, – шептала она, но в этот момент у барной стойки возник Сан Саныч и призывно махнул рукой.
– Валим отсюда! – прошептал флотский друг, как только я приблизился. – Я уже расплатился за столик, нас выпустят через кухню… Она? При чём здесь она? На хрена она нам нужна? Ей минимум тридцатник, а то и все тридцать пять. Пускай сидит, ест, пьёт, за всё заплачено… В конце концов, это мой праздник, и я тебя пригласил.

Мы перемещались из ресторана в ресторан и в каждом пили и танцевали. После десятого шалмана искупались в море и продолжили.

После двадцатого ресторана разразилась гроза с тропическим ливнем. Протекла тростниковая крыша заведения, на эстраде замкнуло электрогитару у бородатого лабуха. Мы забрали с собой двух трясшихся мокрых девчонок, поймали бомбилу и поехали к Сан Санычу домой. В пути старенький «Опель» въехал в глубокую лужу и заглох.

По самые причиндалы в воде, мы вытолкали заглохшую развалюху на «берег». В квартире у Саныча пили мадеру… Потом флотский друг долго и громко любил «свою» подружку в спальне.

– Эй! – тихонько шептала мне в ухо другая девчонка. – Эй, что с тобой? Вова, очнись!
– Прости, малыш, я зверски устал, давай будем просто спать.

Спустя пять минут девушка уютно сопела, доверчиво прижавшись к моему плечу. Обнимая её, я закрыл глаза и увидел текущую тростниковую крышу пляжного ресторанчика. Холодные струи заливали пластиковый стол с недоеденным ужином, а рядом с красным чемоданом, промокшая насквозь, дрожала в ознобе она, так просившая проводить на поезд…

Однажды несколько часов кряду я стоял у картины, глядя на княжну-самозванку, тонущую в промозглом каземате Петропавловской крепости. Хотелось выломать двери, решётки и даже стены, чтобы её спасти…

«Но ведь я ничего ей не должен! – утешаю себя много лет кряду. – Мы даже познакомиться толком не успели. Я ничего не знаю о ней. Мы расплатились за ужин. Я давно забыл, как её зовут!.. Почему же она до сих пор мне снится?»

Девочка-ледокол

На фото, сделанном двенадцать лет назад, она позирует с белым медведем во льдах Арктики. Улыбаясь, тянет к мишке руку с борта ледокола, а мишка, огромный, ослепительно-белый, стоит на задних лапах и тянет к ней чёрный нос. Она уверяет, что тогда прикоснулась к медвежьему носу. А ведь мишка мог бы оттяпать палец или, схватив за руку, утащить вниз…

Нас познакомила Жанна, её ровесница и соседка по лестничной клетке. Жанна – успешная бизнес-вумен сорока девяти лет, одержимая идеей создания собственной галереи эротического искусства. Для этого Жанна выкупила десятикомнатную коммуналку на Петроградской стороне, сделала там ремонт в стиле ретро и наняла арт-директором меня.

С первых недель у нас с Жанной не заладилось: я настаивал, что подбор экспонатов должен быть максимально широк и динамичен. Жанна просто хотела украсить галерею подсвеченными на древнем кирпиче гипсовыми слепками женских гениталий.
В поисках компромисса мы перешли на алкоголь. И вот тут Жанна привлекла к нашим встречам соседку. В её (соседкиной) квартире, напоминающей кают-компанию океанского лайнера, мы пили абсент, палинку, граппу, бехеровку, порто, лимончелло, саке, кальвадос и спорили об эротическом искусстве.

Между делом я успел узнать, что она (соседка Жанны) семнадцать лет проработала старшим помощником капитана на арктическом ледоколе и три года (!) – капитаном.

В свои сорок восемь она была похожа скорее на девочку – белокурую, худенькую, синеглазую, с какой-то виноватой улыбкой. В ту пору мне было пятьдесят.

– Женись на ней, Вова! – шипела в ухо Жанна, когда мы оставались одни. – Женись на ней, и ты будешь обеспечен по самые… Она деликатная, ранимая, жертвенная… Она так и осталась беззащитной девочкой. Ну да, признаюсь, она запойная, но пьёт благородно! Ты можешь даже продолжать е…ть свою Юльку-шмульку, она сделает вид, что не замечает… А у тебя будет шикарная трёхкомнатная хата, набитая антиквариатом и импортным барахлом, у тебя будет свой счёт в банке!.. Женись, а потом делай что хочешь. Скажу ещё по секрету: она долго не протянет, родственников у неё нет… Усёк? Так что дерзай!

Когда мы всерьёз разругались с Жанной на почве её гипсовых фантазий, я продолжал заходить к соседке, но не женитьбы ради – мне было комфортно часами слушать её рассказы об Арктике. Я слушал, а потом уходил, и при этом мне казалось, что побывал в гостях у девчонки – чистой и юной, к которой приходил сжигаемый страстью, но снова и снова не смел к ней прикоснуться. Хотелось приходить снова. И я приходил.

А потом она перестала отвечать на звонки. А потом позвонила Жанна:
– Вова, в психушке она лежит. Напилась до чёртиков. Обострение весенней тоски, понимаешь… Мне вот такое неведомо. Ты бы её проведал, – и Жанна назвала больницу, отделение, номер палаты и даже дни и часы посещения.

Прохладным майским днём я приехал к ней с пакетом фруктов и соков. Мужеподобная санитарка приняла передачу, сказала: ждите. И я долго ждал в глубоком мягком кресле, в холле, окна которого пропускали внутрь рассеянный свет, да так, что было совершенно неясно, лето на дворе или зима, утро или вечер.

«Наверное, в психушках так положено», – успел подумать я, и тут же в холл вошла дама – её лечащий врач.

– Вы такой-то? – коротко спросила доктор. – Извините, но она к вам не выйдет.
– Не выйдет? – искренне удивился я.
– Да, не выйдет. Она не хочет вас видеть. Так и сказала. Вы должны её понять. Она вам, кстати, кем приходится?.. А-а-а, ну понятно. Она вам записку написала, возьмите.

Я шёл пешком до метро под мелким дождиком по зеленеющей аллее. В записке было написано: «Милый, славный Володенька, простите! Я не выйду к вам, потому что мне стыдно. Я даже рассказать вам не могу, как мне стыдно при мысли о том, что вы знаете. Я – пропащая, разрушенная душа. Забудьте меня, если можете. А я всегда буду вас помнить…»

С тех пор мы больше не виделись. А потом я узнал, что она после очередного запоя тихо ушла. Насовсем.

Девочка-пацаненок

Ей всегда нравились молоденькие мальчики. Есть такой тип девчонок и даже женщин.

– Ой, пацанчик! – восклицала она, завидев очередного хорошенького юношу. – Боже мой! Какой клёвый пацанчик!

Ей было едва восемнадцать, когда мы втроём – она, её подруга и я – купались обнажёнными в маленькой бухточке на Фиоленте.

Неподалёку расположился юноша с книгой и в плавках. Для Фиолента это было немного неприлично.

– Ой, пацанчик! – тут же восхитилась она. – Смотрите, какой пацанчик!.. Сейчас я с ним познакомлюсь!

И она отправилась к юноше в костюме Евы. Пацанчик был так увлечён чтением, что, увидав нагую нимфетку, нависшую над ним с вопросом «Скажите, пожалуйста, который час?», упал в воду с камня, на котором возлежал, а она бросилась его спасать и едва не утопила в восторженных объятиях.

Через полгода у нас с ней произошла близость, потом ещё одна и ещё…

– Прости, – сказала она спустя месяц. – Прости, Вова, но я как подумаю, что тебе сорок лет… Ну что поделать, нравятся мне пацанчики…

Спустя год она забеременела от пятнадцатилетнего соседа-идиота, и нам с другом пришлось «обустраивать» её аборт.

Потом в её квартире полтора года жил смазливый «сушист» – мальчик, работавший в суши-баре. От «сушиста» у неё был выкидыш.

Потом она вышла замуж за одиннадцатиклассника и жила на содержании у его родителей.

В двадцать шесть лет она жила с восемнадцатилетним студентом, ради которого по ночам выходила на панель.

Я повстречал её в Севастополе полной сорокалетней барменшей культового питейного заведения. Она сказала, что я «ничуть не изменился», а вот ей приходится вкалывать на износ, чтобы содержать семнадцатилетнего барабанщика ресторанного ансамбля.

– Если бы ты знал, Вова, какой он клёвый пацанчик! Если бы ты знал!..

А ещё она сказала, что умерли друг за другом её родители, а их двухкомнатную хату она продала, чтобы выручить из беды одного ну очень клёвого пацанчика, а иначе бы его посадили.

– Если б ты его видел, Вовка, если б ты его только видел! – восхищённо восклицала она.
– А пацанчик этот – он теперь где? – спросил я.
– Не знаю. Уехал куда-то.

Какое-то время у неё оставались деньги от родительской квартиры, но постепенно рассосались. Куда? Снимала жильё, помогала другим пацанчикам… И вообще она много денег тратит «на общение»: «А что, общение сегодня стоит дорого, или ты не согласен?.. Ой, смотри, смотри!.. Какой клёвый пацанчик мимо прошёл!.. Какой пацанчик!..»

«Чокнутая» девочка

У неё, как у русалки, были обволакивающий голос и длинные волосы, напоминающие в ночи морские водоросли.

Знакомый, профессиональный аквалангист, рассказывал, как поднимал со дна утопленника, который лежал, свернувшись как эмбрион, с такой счастливой улыбкой на лице, что спасатель невольно ужаснулся: так может выглядеть только человек, до смерти заласканный женщиной.

С тех пор аквалангист верит в русалок.

Я привёл её к себе домой в полночь. Не зажигая свет, мы пили ледяное шампанское и слушали, как трещат крымские цикады за окном, настежь распахнутым в густую августовскую мглу. Потом произошло то, что непременно должно произойти в курортный сезон, в чёрной патоке южной ночи.

Почему она ушла незадолго до рассвета, не разбудив меня и не попрощавшись?

Последнее, что помню, – это её пальцы, с нежностью блуждающие в моих волосах. А потом я завис в неведомой субстанции вне времени, пространства и сновидений…

Щелчок дверного замка и стук каблучков на лестнице не сразу возвратили меня из комы.

Не зажигая свет, я почувствовал, что остался в квартире один. Выскочив на площадку, услышал, как раскрылась дверь лифта на первом этаже, и понял: её можно догнать, но нельзя удержать, ибо она «приняла решение».

Может быть, у неё проснулось чувство вины перед тем, кого она считала достойнее меня, и ей стало плохо?

А может, наоборот, ей было слишком хорошо, так хорошо, что она решила сбежать, чтобы не стать от меня зависимой?

А может, она специально ушла, чтобы мне сниться, безжалостной, бросившей меня в тёмной квартире, где бессонный рассвет рисует проступающие из мрака реальности мужского одиночества?

Поутру я обнаружил в ванной её послание. Уходя, она написала губной помадой на зеркале странную фразу: «Курочка чайные листики клюёт».

До сих пор пытаюсь понять связь между нашей ночью, её уходом и этими словами. Приятель, стопроцентный мачо, сказал, что у неё шизофрения.

Девочка-редактор

Она редактировала мою первую книгу стихов. Искушённые собратья по перу нашёптывали: «Не повезло тебе, старичок… Она просто чудовище, она стерва-иезуит, она тебя завалит…»

Весенним днём я ехал к ней на первое свидание в битком набитой электричке и думал: «А может быть, сразу, с порога, забрать рукопись и не мучиться?»

– Ну, здравствуй! Присаживайся, – улыбнулась она, едва я переступил порог кабинета.

Усталое бледное, веснушчатое, чуть одутловатое лицо под слоем пудры… Так вот ты какая, редактор-стерва-иезуит!

В тот день она сказала, что моя книга выйдет, потому что стихи настоящие, и что убивает она без пощады только графоманов.

Она подарила мне свою книгу стихов. Да-да, редакторы тоже этим балуются! Я ехал в электричке, читал:
Люблю покой, и кошек, и ковры…

Закрывал глаза, представлял и читал снова:
А в бане такие натуры!

Прийти бы с мольбертом туда!..

Я пригласил её к себе в Севастополь. Узнав об этом, мой приятель-прозаик приклеился к нам: надо же, такой шанс!

Втроём мы ездили в Балаклаву. Сначала посидели в уютном ресторанчике, потом плескались в неспокойном послештормовом море. Купались мы с товарищем, а она смущённо сидела, одетая, на берегу. На вопрос, почему не идёт в воду, с улыбкой ответила, что стесняется своего тела.

Мы стали горячо уверять её, что некрасивых женщин не бывает, что мы её пригласили как друга и коллегу, что…

– Вот-вот, – усмехнулась она. – Как коллегу… А что касается тела, то… Я с удовольствием закопала бы его в землю. Чтобы никто никогда не видел. Когда-нибудь я так и сделаю.

На прощание приятель всё-таки сунул ей свою увесистую рукопись. Спустя месяц она спросила у прозаика по телефону:
– Скажите, почему в ваших произведениях главный герой с трагической предопределённостью получает в финальной сцене по башке?
– Дык это жизнь… Она такая… – растерялся прозаик.
– Понятно, – ответила она и положила трубку.

Книга прозаика в этом издательстве так и не вышла.

А ещё мы с ней ездили в Ялту. На троллейбусе, через перевал. В гости к местному поэту – гению и пьянице, имя которого теперь носит ялтинское литературное объединение.

Было жарко. С порога хозяин объявил, что всякий приходящий к нему в гости должен раздеться до пояса и пить водку.

– Водки я выпью, только немного, – улыбнулась она. – А насчёт первого – ну зачем вам портить себе настроение?

Иногда я беру с полки свою первую книгу, читаю в выходны2016-07-14х данных её имя и вспоминаю… Иногда беру в руки её книгу, читаю: «А в бане такие натуры!» И вижу… И становится грустно. И одновременно светло.

Какое-то время после выхода моей книжки мы обменивались письмами. Мы были ровесниками, и было нам в ту пору по двадцать восемь лет.

Недавно мне сказали, что она здравствует, что Крымскую весну она не приняла и злобствует в украинской журналистике.
Выходит, по другую сторону баррикад.

Владимир ГУД,
Санкт-Петербург
Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №27, июль 2016 года