Тамбурмажор
19.01.2017 15:56
ТамбурмажорВ парилке было темно как в погребе. Тусклый свет из помывочной осветил порог и деревянные ступени, круто уходившие вверх. Дверь с визгом захлопнулась.

– А есть кто? – поинтересовался я.
– А кто те нужен? – ответили из темноты. – Баб голых посмотреть?

Парилка загоготала мужским басом.

– Да я так… чтобы не наступить на кого.
– Наступишь – узнаешь, – ответил голос из темноты. – Садись где стоишь. Яйца только береги.
– А чё вы без света? – спросил я и присел на высокую ступеньку.

Мне никто не ответил. В этот момент откуда-то сверху, с невидимого потолка, на меня пролился кипяток. Несколько капель, но от неожиданности и боли мне показалось, что это была целая шайка воды.

Я взвыл, парилка опять загоготала.

– Говорили же, береги яйца… А то как теперь будешь – всмятку или в мешочек?

Я сдвинулся по ступеньке в сторону, инстинктивно прикрыл от напасти самую нежную часть тела и со страхом вглядывался в темноту.

– Ты откуда будешь? – спросила темнота.

Не было смысла скрывать правду.

– Из Москвы.
– Эка тебя занесло… – вздохнула парилка и замолчала.



Меня действительно занесло. Край земли, откуда хоть три дня скачи в любую сторону, ничего не поменяется. А будет только глуше и глуше, холоднее и холоднее и… черным-бело. Хорошо тем, у кого Родина маленькая, с ладонь, всю её можно вдоль и поперёк обжить и дыханием согреть. А когда вот так, как у меня?

Не по своему хотению и не по щучьему велению я здесь оказался. Рано или поздно ко всем приходит ангел смерти. Звонок в три часа утра и голос: Москва! Москва! Это Амурская область беспокоит… Посёлок Новокиевский Увал… Вы слышите?

Странно, как можно услышать Амурскую область? Она меня беспокоит?

Ваш родственник умер у нас… Виктор Александрович Городов…

Всё сходится. И Амурскую область больше не слышно.

– Кто это звонил? – спросит жена.
– Ошиблись номером, – совру я.

Пусть ещё поспит спокойно. Утром скажу, что у неё умер отец.



Мне было сказано, что спустят с лестницы. Не могу вспомнить за что. Отец строг, угрюм и жесток. Нрав крутой, своевольный, у баб слёзы. А я женихаться еду. То есть просить руки его старшей дочери. И должен выдержать экзамен. У него был свой угол в квартире. Стол, забитый слесарным инструментом и нотами. Сюда ему приносили еду. Он чинил за ним кларнеты и переписывал по ночам ноты. Он спал под ним рядом с баяном в футляре…

Потом я буду спать на его месте.

Больше, казалось, ему ничего здесь не принадлежало. Дальше – женская вотчина. В его углу всё содержалось в строгом порядке. Остальное пространство принадлежало хаосу и женской истерике. Вещи, дети, продукты, банки, пелёнки, картинки, картонки и собачонки. Он не смог победить хаос и затворился в углу. Хаос побаивался его тяжёлой руки и не смел ступить на чужую территорию. Эта семья так и жила, не пересекая границ друг друга.

Экзамен я выдержал. Совершенно не помню, в чём он заключался.

– Да, слышал… – сказал отец, посмотрев на меня.

Имелось в виду, что он слышал, как я играю на флейте. С его дочерью… четыре года… на одном курсе в Гнесинском училище. А она на кларнете. Вот здесь и суть. Приезжает в столицу девчонка в дурацком платье, похожем на космический скафандр. Поступать в музучилище. Но играет на кларнете так, что все остальные абитуриенты губы закатывают вовнутрь и уезжают домой в соплях и без шансов. Откуда чудо? Из Донецка. Кто научил играть? Отец. И не только её одну, а ещё с десяток ребятишек – на кларнете, флейте, трубе и тромбоне. И все без разбегу поступают в консерватории Москвы и Питера.

А отец кто? Водитель автобуса, возил шахтёров на шахту и домой, и автомеханик очень высокого класса. Двигатели разбирал-собирал с закрытыми глазами. Поигрывал в любительском оркестре. И уже потом – учитель в музыкальной школе. И руководитель детского духового оркестра. Лучшего в области, конечно. Вот фотография. Первомайская демонстрация, улица Артёма, идут белые банты и красные галстуки, у всех дудки горят на солнце, словно пожар. А главный по пожару вышагивает впереди строя, подбрасывая к небу тамбурмажорский жезл. Говорят, стирал ладони в кровь. Верю.

Как у него это получалось? Тайна. Никто не удосужился разгадать. Помнят только – жёсткий, необыкновенно требовательный, терпеливый, методичный. С урока могли в слезах уходить, но на оркестр шли как на праздник, дети его отчаянно любили. Он с ними честен был, не сюсюкал, мог на репетиции железной линейкой засветить нерадивому музыканту. Но ему – верили. Больше всего доставалось, конечно, маленькой кларнетисточке с худыми коленками. Моей будущей жене. Своих не жалеть – принцип. Но она и стала самой выдающейся его ученицей.

Если не считать огненно-рыжей девчонки из Благовещенска, выброшенной на улицу матерью-проституткой.



Итак, лететь на похороны на Дальний Восток, кроме меня, было некому. А мне не на что. И я решился на дерзость. Я написал письмо главнокомандующему ВВС России Петру Степановичу Дейнекину с просьбой отправить меня военным бортом. Основания рассчитывать на успех имелись скромные, но всё же. За месяц до этого я написал заметку про молодого генерала, которого обвиняли в гибели наших лётчиков во Вьетнаме. Армию тогда все валили с садистским наслаждением. Мой герой вёл себя с достоинством. Так же, по-человечески, была написана и заметка. По выходу публикации я получил устную благодарность командующего. А на моё письмо – резолюцию «отправить немедленно».

Слякотным январским вечером наступившего 1996 года с Чкаловского военного аэродрома я был немедленно отправлен бортом на Хабаровск.

В Хабаровске сел на поезд и ещё почти сутки ехал назад, на запад, до станции Белогорск в Амурской области. Прибыл ранним утром, прыгнул в такси и чудом успел на автобус до города Февральска. Рейсовый «ПАЗик» был похож на ледяной сундучок на колёсах. Сундучок трясся в вечно-мерзлотных сумерках ещё четыре часа. Утро не наступало. Я не успел одеться по погоде. Ехал в джинсах на задних креслах. Пассажиры в ватных штанах и пуховых платках теснились поближе к водителю. Там работала печка. В Новокиевском Увале я вышел на одну остановку раньше. Пустяк в Москве, почти гибель в Новокиевском Увале. Два с половиной километра пешком, при сорокаградусном морозе, в одних джинсах и куртке, на совершенно пустой желудок. Войдя в здание администрации посёлка, я был уже на три четверти деревянным поленом. Удивительное ощущение, когда к тебе возвращается тёплая кровь.

Меня водили по кабинетам, и люди вставали со своих стульев. «Родственник Виктора Александровича Городова» звучало словно начало гимна. Я всем кланялся. Мы собирали последние справки, и бухгалтерия отдавала последнюю зарплату и премию умершего. Затем меня повели по посёлку. По всем знакомым и сослуживцам. Уважение к нему было таким плотным, что согревало уличный воздух. Мы зашли в дом, где он жил последние два года. Сибирский пятистенок с печкой. Кровать, стол, стул и ноты, аккуратно переписанные его рукой, – больше никакой мебели или вещей не было. Здесь словно и не жил человек. Для себя не жил…

– После инфаркта он огородом заниматься не мог, – вдруг сказала одна из женщин. – Наши дети сами приходили, вскапывали, пололи для него.

Любовь детей к нему всегда казалась невероятной. Что дома, что здесь… Ведь гонял же всех и мучил безконечными гаммами и этюдами, построениями и репетициями. Улыбался два раза в год. Никого не выделял, никого не приближал. Жил как бирюк, питался картошкой и хлебом.

Но поднимал руки, смотрел на оркестр, и дети замирали, дышали в такт…

На четвёртой или пятой избе я потихоньку начал терять сознание. С прошлого вечера во рту ни маковой росинки. Признаться было стыдно, и я терпел как мог. Пока меня не спасла добрая украинская женщина. Она воскликнула: «А шо у вас хлопчик зелёного цвету?» И тут все опомнились, что московский гость некормленый ходит почём зря. В сенях той украинской хаты я впервые увидел сибирское чудо, о котором только читал. Бочка литров на пятьдесят, доверху заполненная пельменями, словно золотом. Так и умереть можно, подумал я, от счастья.

Но испытания мои ещё не закончились. Хозяин избы послал сына-гонца в сельпо. Гонец вернулся с бутылкой водки. Хозяин разлил содержимое, не моргнув, в три стакана. Хозяйка поставила на стол миску с дымившимися пельменями. Хозяин поднял стакан, сказал тихо, но уверенно, «будем здоровы» и выпил в три глотка. Сын его сделал то же самое. Они посмотрели на меня. Что, Москва, ждёшь?

Москва пребывала в смятении, предполагая, что последствия ожидаются катастрофические. В любом случае. Но отступать было некуда. Я зажмурился и мужественно выпил. И пока не раскрылся парашют в космос, принялся судорожно хлебать пельменный бульон. Не посрамил.



Когда рухнул Советский Союз, руководитель детского духового оркестра «Шахтёрские звёздочки» оказался не у дел. Зарплату не платили по полгода, семью с тремя детьми кормить было нечем. И тогда он решил поехать на заработки. Нормальные люди едут за длинным рублём туда, где нефть, газ или, в крайнем случае, рыба. Мой тесть отправился на Дальний Восток, в посёлок на берегу реки Зеи, где находился детский дом и имелась вакансия учителя музыки.
Дважды я успел его встретить в Москве из отпуска и обратно. Он ехал в плацкартном вагоне семь суток. В дорогу обязательно брал с собой сало, хлеб и кусок сливочного масла в пол-литровой баночке с водой, чтобы не таяло. Я помогал нести вещи и, когда заходил в вагон пассажирского поезда, самого медленного из всех возможных, чувствовал, что вся моя страна уже здесь. Люди, картинки, запахи, звуки и сам воздух. Все собрались и готовы отплыть в Тридевятое царство по имени Сибирь, а я остаюсь.

Я словно оказывался на страницах книги, где мужчины и женщины, старики и дети, герои, подлецы, уроды и блаженные, вояки, горемыки, безбожники и святые… все мне были отлично известны, все мне были почти родные. И всем им я откровенно и глупо завидовал.

Тесть мой даже в пути умудрялся совершать подвиги. В последний раз где-то под Иркутском в поезде случился пожар, а он отцепил горевший вагон и руководил эвакуацией пассажиров вместо растерявшейся проводницы…

И вот спустя совсем немного времени не по своей воле я оказался в глубине Тридевятого царства, откуда хоть три дня скачи, ничего не поменяется, а будет только черным-черно или белым-бело. Лежал за занавесочкой в избе, почти совершенно трезвый от пережитых впечатлений, и смотрел в окошко на восхитительную луну, вокруг которой по причине страшного мороза в небе нарисовался белый круг – алмазное ожерелье.

В избе не спали, рыжий кот прыгал с печки на лавку, и тихо плакала женщина, сестра хозяйки, помощница Виктора Александровича по оркестровым делам. Я лежал и думал: вот умер человек, которого уважали и любили все. Он был настоящий, бедовый, тяжёлый, замкнутый, безкомпромиссный. С таким и в огонь и в воду. А мы не успели стать близкими друг другу. Я не научился от него толком ничему. Но теперь мне предстояло тащить и воевать с его донецко-женским хаосом, а я не умел и десятой доли из того, что умел он.



На следующий день все необходимые документы, справки, свидетельство о смерти и деньги были собраны (у меня, кстати, ни разу не спросили паспорта). Свозили на кладбище, посмотреть на свежую могилу, затем в баню, где по причине общей разрухи не было света и протекала крыша. А потом повезли в интернат. Этого я больше всего боялся, отбивался как мог и сдался, когда понял, что упорством своим обижаю добрых людей. Мы вошли в спортзал, а там уже сидел духовой оркестр в полном составе, в парадной форме, в бантах и галстуках. Они встали при нашем появлении.

Контингент артистов был, конечно, аховый. Все – отказники, сироты или дети алкоголиков, бомжей и проституток. Дети – по виду каждый лет на двадцать старше меня. Люди, похожие на книги с изорванными страницами. Они смотрели на меня полусотней глаз, жадных, холодных, злых, отсутствующих. Глаза жалили и смеялись. А я ничем не мог им ответить. А Городов?

Уже через год занятий с людьми, которые и нотной грамоты толком не знали, он добился признания интернатского оркестра лучшим детским музыкальным коллективом Амурской области.

И хлынули «Амурские волны», и «На сопках Маньчжурии» взвились стяги. И грянули марши вперемешку с вальсами. И люди за стенами интерната, идя по узеньким тропинкам в сугробах, поднимали головы и прислушивались.

Это играл действительно оркестр, а не сборище дуделок. И чья-то невидимая воля управляла ими, не давая сбиться, развалиться, умолкнуть на полуслове.

Я должен был что-то сказать. От лица Москвы, столицы государства, которое «не забывало» о них. И от лица семьи Виктора Александровича. Что мямлил, не помню.

– Это ещё не всё, – сказала директор интерната и крикнула: – Поспелова!

Из середины оркестра поднялась девочка с копной огненно-рыжих волос и трубой в руках. Ей было лет тринадцать. Выглядела на десять лет старше.

– Сыграй, Поспелова, – сказала директор.
– Чо сыграть-то? – пробасила девочка.
– Давай, не кобенься, Поспелова… Что вы с Виктором Александровичем готовили на конкурс в Благовещенск?
– А… концерт Гайдина.
– Вот и давай… этого Гайдина.

«Гайдна, наверное», – подумал я. А Поспелова, чуть набычив рыжую голову, ввинтила мундштук в губы и вжарила так, что зазвенели стёкла в спортзале.

«Так не может быть», – думал я, замерев на месте.

– Самая талантливая ученица Виктора Александровича, лауреат областного конкурса! – прокричала сквозь Гайдна директор. – А мать у ей лишена прав, известная в Серышеве простигосподи…

Мать великого Луи Армстронга тоже была… простигосподи…

Виктор Александрович Городов так и лежит на увальском кладбище в шести тысячах километров от своей донецкой семьи. А я вернулся домой, потом поехал в Донецк и занял его место… в углу большой комнаты, с ночлегом под письменным столом и баяном в футляре.

Максим КУНГАС
Фото: Depositphotos/PhotoXPress.ru

Опубликовано в №02, январь 2017 года